ПУГАЧЕВ

Модераторы: perpetum, Дмитрий_87, Юлия М., Света, Данита, Татьяна-76, Admin

ПУГАЧЕВ

Сообщение Ольга Сергевна » 07:17:37, Суббота 17 Февраль 2007

Обожаю слушать монолог Хлопуши... Не слышала, чтобы кто-то лучше, чем Есенин - вот так читал свои стихи. Люблю... :)

Хотя само произведение как-то оставалось в стороне. И вот сейчас увлеклась им. Читаю "Пугачева", читаю про Пугачева в энциклопедии по истории.
Позже поделюсь всем, что накопилось в моей голове.
Всем остальным пока предлагаю высказаться о своих впечатлениях по поводу.
Исторические справки также приветствуются!
Давайте изучать "Пугачева" вместе? :)
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 08:05:41, Суббота 17 Февраль 2007

Мейерхольд вспоминал: «В этом чтении, визгливо- песенном и залихватски - удалом, он выражал весь песенный склад русской песни, доведенный до бесшабашного своего удальского выявления. Песенный лад Есенина связан непосредственно с пляской – он любил песнь и гармонику».
До выхода поэмы в свет в Москве состоялись крупные публичные выступления Есенина с чтением «Пугачева», которые, судя по воспоминаниям современников, прошли с большим успехом. 1 июля 1921 г. Есенин выступил в Доме печати. Сергей Спасский: «И нельзя было оторваться от чтеца, с такой выразительностью он не только произносил, но разыгрывал в лицах весь текст. Одним человеком на пустой сцене разыгрывалась трагедия, подлинно русская, лишенная малейшей стилизации. Зал замер, захваченный силой этого поэтического и актерского мастерства, и потом все рухнуло от аплодисментов. «Да это же здорово!» — выкрикнул Пастернак, стоявший поблизости и бешено хлопавший. И все кинулись на сцену к Есенину».
Все, кто слышал и видел то, как Есенин читал Хлопушу, подмечали две важные особенности: его неестественность и его потрясающую органику. Искусственность и составляла основу той артистической правды, которая восхищала Максима Горького: «Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными. Но вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слез».
Путешествуя по средней Азии, Есенин читал свои стихи в Ташкентском клубе Красной Армии, в Туркестанской библиотеке и в других местах, но «Пугачева» читать отказывался, сколько бы не просили. Почему, неизвестно: Есенин часто читал незаконченные стихи.
«Поэма о великом походе Емельяна Пугачева»: так сначала хотел назвать свою «революционную вещь» Есенин, в варианте - эпическая поэма, все, что в набор добавляет «великий» - уже эпос.
В Москве, до поездки с Почем - Соль в Азию, Есенин уже успел написать первую главу «Пугачева». Тогда он крепко дружил с поэтом Анатолием Мариенгофом: посвящение на титульном листе поэмы обоюдный подарок Мариенгофу - тот свой «Заговор дураков» посвятил Есенину.
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 08:07:38, Суббота 17 Февраль 2007

Фонографическая запись монолога Хлопуши была сделана 11 января 1922 года профессором Петроградского института живого слова Бронштейном на квартире Мариенгофа и Есенина в Богословском переулке.
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 08:09:04, Суббота 17 Февраль 2007

Отрывок из статьи:

«Пугачев» все-таки пьеса и писалась она для театра после первого мейерхольдовского заказа, когда тот предложил Есенину сочинить в стихах вариации на странную тему: встреча двух ребятишек с именами Григорий и Димитрий (Отрепьев и маленький царевич соответственно).
«Пугачев» оказался сложной для сцены вещью, запретным плодом, который пока раскусишь: все зубы пообломаешь. Как только пьеса была написана, первым женихом – режиссером стал Мейерхольд, взлохмаченный революционер театра с бешеной фантазией и амбициями. Он скандалил с Есениным, тот дрался за каждое слово, не позволял сокращать текст. Поэта можно понять, стоит только заглянуть в черновик «Пугачева», где каждая строчка имеет от десяти и больше редакций: поправки совсем незначительны, например, беловая строка: «дадут приют мне под любою крышей» имеет две черновых вариации: «приют найти легко под каждой крышей», «и мне дадут приют под первой крышей». Казалось бы, эти ерундовые капризы поэта не случайны, ведь итоговая строфа с филологической точки зрения просто идеальна, она звучит так кругло и легко. Он и писал эту вещь с мыслями о том, что именно слово станет определяющей категорией при сценическом воплощении. Мейерхольд смеялся на читках, подбадривал Есенина. Конечно, все артисты были покорены авторским чтением.
На страницах журнала «Театральная Москва» в это время разгоралась жаркая дискуссия по поводу сценичности «Пугачева». Имажинисты ругались вдрызг. Вадим Шершеневич в статье «Поэты для театра» определял первостепенные для театра литературно–драматические категории: «Что определяет театральное произведение?.. Интрига или фабула…» Мариенгоф тоже имел свою точку зрения на сценическое искусство и весьма боевито выражал ее в ответной работе, названой по–имажинистки провокационно: «Да, поэты для театра». Успех драматической вещи он отводил в первую голову актерскому мастерству.
А что Мейерхольд, что он мог предложить Есенину? «Пугачев» попал, точнее, мог бы попасть в период между двумя знаковыми для режиссера спектаклями: «Зорями» Верхарна и «Великодушным рогоносцем» Кроммелинка. Первые отличались беспредметной сущностью: ни реализмом, ни условностью там и не пахло, круг из золотой бумаги над сценой, наваленные то тут то там конусы и цилиндры, во всем этом сказался футуристический вкус художника Дмитриева, да и футуризм в целом. Не сцена – трибуна, не действие театральное – митинг, «кричащий плакат» (Марголин) на седьмое ноября. А над всей этой модерновой катавасией – то ли доска, то ли аэроплан, ракетой рвущийся в какое – то неведомое «мартобря» (Крупская). В «Великодушном рогоносце» Мейерхольд кульминационно приблизился к решению вопроса о конструктивизме: никакого грима, никаких театральных секретиков, будь то кулисы или занавес, только синие блузы рабочих, под которыми непонятно кто скрывался: девушка, парень? Жизнерадостные прыжки по лестницам, торжество строителя, вертящиеся
В 1921 году Мейерхольд искал драматурга – рупора, голос РСФСРа первого. Маяковский или Есенин: режиссер принял обоих, одного с «Мистерией – Буфф», другого с «Пугачевым». Поэты бунтари, выступающие по разные стороны баррикад Политехнического, их объединял стиль, столь неповторимый, свойственный только лишь гениям. Неудачу с есенинской поэмой мейерхольдовский артист Игорь Ильинский объяснял очень просто: «Режиссер, по – видимому, не смог, даже при своей фантазии, разрешить для себя вопрос о ее конкретном сценическом воплощении». Но на такую антитеатальную вещь, как «Буфф», Мейерхольду хватило и выдумки и смекалки, не остановили его никакие трудности. Какая затейливая декорация была выдумана тремя художниками: земля с вырезанным куском, полушар - ад – все теперь стало символом того Мейерхольда, постреволюционного. А после революции он мечтал только об одном – вывести свои постановки на площади, на открытый воздух. Ведь и Пушкин писал своего «Бориса Годунова», «остатки» которого Мейерхольд обнаружил в есенинском «Пугачеве», с расчетом на площадную публику, на зрелище народное, где зритель с радостью может воскликнуть, ответить актеру, пусть и грубо, по–мужицки. Размах театрального пространства не умещающийся в пределах сценической коробки, не бутафория быта, а его условность в контурах: все ради актерской фактуры, ее укрупнения. В этом мог бы существовать «Пугачев» если бы Мейерхольд довел постановку до сцены, но этого не случилось: «Они с Мейерхольдом расплевались, Есенин забрал поэму да ушел» (Владимир Высоцкий, из стенограммы выступления в Подольске).
При жизни поэму не поставили, слишком требователен к режиссерам был поэт, как впрочем, и к себе самому. А после смерти Есенина Николай Бухарин первый придумал такое понятие как «есенинщина» - табу: оно уже точно решило судьбу и памяти поэта и его стихов: «Есенинщина – это отвратительная, напудренная и нагло – раскрашенная матерщина, обильно смоченная пьяными слезами, и от того еще более гнусная». Этого было вполне достаточно, чтобы о Есенине забыли, но не навсегда.
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 13:30:08, Суббота 17 Февраль 2007

Пушкин. История Пугачева (с иллюстрациями)

http://www.magister.msk.ru/library/push ... y/pug4.htm
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Margo » 15:58:37, Суббота 17 Февраль 2007

Я один раз только прочла "Пугачева". Поэма написана Есениным с рассчетом на чтение вслух, по-этому когда читаешь просто так, про себя, то не улавливаешь всех настроений поэмы. Мне кажется, что только слушая авторское чтение, можно понять всю её прелесть. У нас есть монолог Хлопуши - и это по истине гениальное декламирование. Вообще, что б ТАК читали, вообще любые стихи, не только есенинские, я не слыхала. Несравненно! Аж до костей пронизывает... Помню, когда впервые я услышала Есенина, у меня челюсть отвисла, а от строк "И холодное, корявое вымя сквозь тьму" меня в дрожь бросило. :shock: И до сих пор бросает.
Без поэзии чувств и любовный роман - проза ©
Аватар пользователя
Margo
Супер-Профи
 
Сообщений: 4881
Зарегистрирован: 14:56:38, Пятница 25 Ноябрь 2005
Откуда: Рига

Сообщение perpetum » 16:57:53, Суббота 17 Февраль 2007

...визгливо- песенном и залихватски - удалом, он выражал весь песенный склад русской песни

Хорошо сказал Мейерхольд! Похоже на: "...в жирно-масляном и желто-соленом выражается вся масляная суть обычного масла!"
Визгливости я не слышу в Есенинском чтении. И многие вспоминают, что голос у него был звонкий, но с хрипотцой. Может, ВСеволоду Эмильевичу Зиночка зачитала?..

Искусственность и составляла основу той артистической правды, которая восхищала Максима Горького:

Эх, ёёё... Они скусственности не слышал!!! Разве это искусственность?!! Есенина можно слушать с удовольствием, будучи иностранцем и ни слова не понимая в его стихах. Он читает с определенной мелодией, так эмоционально, так потрясающе! Человек обладал мощным темпераментом и энергетикой. ИЗ всего, что доводилось слышать, мне почти-почти также понравилось чтение Блока. Тоже очень самобытное, но гораздо более искусственное. Есенин кричит, смеется, злится и - все стихом!

Мне, кроме Хлопуши, очень нравится его строка из Сорокоуста:

"Ну куда он, куда он гонится?"

Помните, как он ее произносит? Ну, кто тогда мог так непосредственно читать?.. ВСе были бубнилками и завывалками...
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение Ольга Сергевна » 17:04:30, Суббота 17 Февраль 2007

А я вот от этих строк:
"Сумасшедшая, бешеная кровавая муть! Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?..." - выпадаю из реальности.
Нажимаю play и откуда-то из пустоты вырываются эти строчки... Я ничего лучше не слышала. Такая экспрессия. Нет, все-таки многое, очень многое зависит от стиля чтения... Наример, слушала, как читает Бродский - так монотонно, засыпаешь уже на третьей строчке, и даже вслушиваться не хочешь.
Я еще ниразу не слышала, чтобы кто-то читал лучше чем Есенин и Маяковский. Они - самые. 8)

Насчет Пугачова. Не знаю, мне очень нравится читать. Столько вкусных образов... мммм... Хотя бы из-за них. А на сцене - где сейчас послушаешь?
Хотя, может, и вправду Есенин писал для театра...
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Данита » 17:11:58, Суббота 17 Февраль 2007

Ольга Сергевна писал(а):Фонографическая запись монолога Хлопуши была сделана 11 января 1922 года профессором Петроградского института живого слова Бронштейном на квартире Мариенгофа и Есенина в Богословском переулке.


Бронштейном? ПРикол - родственником Троцкого??
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 17:17:35, Суббота 17 Февраль 2007

Данита писал(а):Бронштейном? ПРикол - родственником Троцкого??


Не всё то г...., что Рубинштейн :twisted:
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение Данита » 17:18:17, Суббота 17 Февраль 2007

Ольга Сергевна писал(а):
Данита писал(а):Бронштейном? ПРикол - родственником Троцкого??


Не всё то г...., что Рубинштейн :twisted:

не понял .. :shock:
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Ольга Сергевна » 17:21:55, Суббота 17 Февраль 2007

Половина евреев - Рубинштейны.
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение perpetum » 17:35:49, Суббота 17 Февраль 2007

...а вторая половина - Бронштейны?
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение Ольга Сергевна » 17:43:33, Суббота 17 Февраль 2007

perpetum, :lol:
о да))))))
пардон, просто я сегодня вся в рубенштейнах и бронштейнах :lol:
вобщем, вы меня поняли
Ольга Сергевна
Супер-Профи
 
Сообщений: 2574
Зарегистрирован: 11:27:11, Среда 30 Август 2006

Сообщение perpetum » 17:32:29, Воскресенье 04 Март 2007

А. МАРЧЕНКО
"Я хочу видеть этого человека..."
Попытка истолкования "образов двойного зрения" в поэме Есенина «Пугачев»


Считается, что Есенин начал думать о Пугачеве в 1920-м. Именно к этому году относят комментаторы начало работы над поэмой. Тогда же, дескать, стал изучать исторические материалы о Пугачевском бунте. Между тем нет никаких оснований не доверять Вячеславу Полонскому, который ут-
верждает, что Есенин задумал написать эту поэму о великом мятежнике еще в начале 1918-го, когда Революция (второе пришествие Пугача) представлялась ему вулканическим выбросом мужицкой стихии, а новая Россия, рождающаяся в “сонме” бурь и тектонических сдвигов, Великой Крестьянской Республикой:

“Ему было тесно и не по себе, он исходил песенной силой, кружась в творческом неугомоне. В нем развязались какие-то скрепы, спадали какие-то обручи — он уже тогда говорил о Пугачеве, из него ключом била мужицкая стихия, разбойная удаль”1.

Победительный и победивший, торжествующий Пугачев, задуманный, видимо, как оппозиция Пушкинскому, так и не был написан. Оптимистический сюжет в замысле отменила история, предложив в замену новый: Пугачев поверженный.

Екатерина, обезглавив Емельку да пятерых его сообщников и приговорив к каторжным работам десяток-полтора злоумышленников, неразумный народ милостиво простила, ибо не ведают, что творят. Новая “народная” власть, в ответ на голодные бунты, объявила войну собственному народу. Столь неожиданный ревповорот ошеломил даже Петра Кропоткина, революционера par exellence и теоретика русского анархизма. Вот что писал князь Кропоткин Ульянову-Ленину в ноябре 1920-го (в то самое время, когда Есенин вернулся к замыслу поэмы о Пугачеве): “В “Известиях” и в “Правде” помещено было официальное заявление, извещавшее, что Советской Властью решено взять в заложники эсеров из групп Савинкова и Чернова, белогвардейцев Национального и Тактического Центра и офицеров-врангелевцев; и что в случае покушения на вождей Советов, — решено “беспощадно истреблять” этих заложников.

Неужели не нашлось среди вас никого, чтобы напомнить, что такие меры, представляющие возврат к худшим временам средневековья и религиозных войн, недостойны людей, взявшихся созидать будущее общество на коммунистических началах; и что на такие меры не может идти тот, кому дорого будущее коммунизма”2 .

Есенин в понимании сути происходящего опередил Кропоткина на три с лишним месяца. Я имею в виду его письмо к Е. Лившиц от 11—12 августа 1920 года: “Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал < …> Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений”.

(Строящие мост в мир невидимый в данном контексте не что иное как переведенное на затейливый поэтов язык сухое кропоткинское определение большевизма: “Взявшиеся созидать будущее общество на коммунистических началах”; в период пятилеток и такое, не слишком сложное определение мысли заменят простым, как мычание: “строители коммунизма”.)

Так может быть, “Пугачев” всего лишь разыгранная как театрализованное действо исповедь самого Есенина? Гениальный образец “изобретательности до остервенения” по эзоповой, так сказать, системе и трижды прав Вен. Левин, утверждавший, что “Есенин указал нашим поэтам и писателям той эпохи историческую тему, под щит которой можно надежней укрыться от горячих темных голов литературной партийной критики”3.

Доля истины в предположении Левина и впрямь есть. Но только доля. Левин смотрит на события первых послереволюционных лет из года 1952-го и притом из-за океана. За три десятилетия самовластвования мнимых Советов разность нивелировалась, и он невольно уравнивает не равнозначные ситуации. В 1921-м Есенину еще не нужно было затевать исторический маскарад, чтобы от себя лично выкрикнуть в лицо “Комиссародержавию”4 (замечательное словцо изобрел Станислав Куняев, аплодисменты ему и хвала) свое “Протестую” и “Не могу молчать”. Ведь уже написаны и “Сорокоуст”, и “Кобыльи корабли”, и “Я последний поэт деревни…”: “Трубит, трубит погибельный рог!”; “Только мне, как псаломщику, петь над родимой страной “аллилуйя””; “Средь железных врагов прохожу...”; “Неживые чужие ладони... Этим песням при вас не жить...”

В сравнении с приведенными высказываниями антиправительственные выпады в “Пугачеве” звучат ничуть не более вызывающе. По крайней мере с точки зрения партнадзора.

Словом, с какой стороны ни смотри, а причину (побудительный мотив) возвращения поэта к, казалось бы, отмененному ходом вещей замыслу надо искать не в личных обстоятельствах автора, точнее, не только в них, а прежде всего в роковом скрещенье событий, на какие поразительно изобильны и 1920, и 1921, и 1922 годы. Те, кто хотя бы вприглядку знаком с трудами ведущих специалистов по творчеству Есенина (от лихой молодогвардейской биографической версии Ст. и С. Куняевых до солидной монографии Н. Шубниковой-Гусевой “Поэмы Есенина”), вполне могут упрекнуть меня в том, что я либо ломлюсь в давно открытую дверь, либо вторично изобретаю велосипед. Дескать, Куняевы (отец плюс сын) уже обратили внимание на то, что нехорошие “приказы” вольным яицким людишкам шлет почему-то Москва, а не Петербург. И это, мол, не обмолвка, а намеренный анахронизм. Вообще-то все-таки не совсем анахронизм, поскольку приказы, отменявшие дарованные некогда уральскому казачеству вольности и привилегии (река Урал, тогда Яик, с верховья до устья, с землею и травами, и денежное жалованье, и свинец и порох, и казенный провиант), хотя и сочинялись в столице, но подписывал-то их Правительственный Сенат, а он в те поры находился не в Петербурге, а в Москве; для столь представительного учреждения Екатерина, как известно, заказала проект самому Михаилу Казакову. По той же причине и судили, и казнили мятежников не на брегах Невы, а на Болотной площади (императрица насколько возможно соблюдала видимость законности). Но это я так, между прочим, ибо анахронизмы в есенинском тексте и впрямь есть. Например, такая деталь, ни Куняевыми, ни Шубниковой-Гусевой почему-то не замеченная:


П у г а ч е в

Нынче вечером, в темноте скрываясь,

Я правительственные посты осмотрел.

Все часовые попрятались, как зайцы,

Боясь замочить шинели.


Шинель, напоминаю, даже в гоголевские времена была сугубо гражданским видом одежды. Да и керосиновая лампа, которую (в “Пугачеве”) зажигает фонарщик из города Тамбова, залетела в поэму совсем из другой эпохи. И не по безграмотности автора, а по хотению его и велению. Ахматова “окрестила” изобретательный сей прием так: сделать два снимка на одну фотопластинку. Есенин называл иначе: двойное зрение (в письме к Иванову-Разумнику, отосланом в мае 1921 года из Ташкента, в разгар работы над “Пугачевым” и в те самые дни, когда Есенин твердил своим спутникам о желании проехаться по пугачевским местам Пред-За-Уралья):

“Поэту нужно всегда раздвигать зрение над словом <…> Мы должны знать, что до наших образов двойного зрения:

“Головы моей желтый лист…”

были образы двойного чувствования:

“Мария зажги снега” и “заиграй овражки…”

Это образы календарного стиля, которые создал наш великоросс из той двойной жизни, когда он переживал свои дни двояко, церковно и бытом. Мария — это церковный день святой Марии, а “зажги снега” и “заиграй овражки” — бытовой день, день таянья снега, когда журчат ручьи в овраге”.

Высказав сие соображение, Есенин жалуется Иванову-Разумнику, что немногие в России его понимают. А понять необходимо, иначе и мы, нынешние, не сумеем истолковать соответствующие теоретической установке на двойное зрение конкретные детали, а без этого, увы, не ответить, пусть в первом приближении, на главный вопрос: почему и образ Пугачева явно двоится, и кто там, за ним, — таится во мгле, в густой тени, отбрасываемой этой мощной фигурой? Ну, например: с какой целью и для чего Есенин “путает”, якобы путает, сентябрь с октябрем? Ведь в поэме “золотые червонцы”, которыми злая старуха осень соблазняет потенциальных предателей Пугачева, чеканит и разбрасывает по дорогам мятежа то сентябрь, то октябрь. Е. Самоделова объясняет календарную путаницу тем, что поэт, хотя и должен был знать, что Пугачева схватили в сентябре, мог забыть эту дату и связать ее с октябрем. Н. Шубникова-Гусева, приводя эти слова, факт забывчивости отрицает; вывод, однако, делает крайне неопределенный. Есенин-де “прекрасно помнил, что расправа над Пугачевым произошла в сентябре и обладая великолепной памятью, вначале непроизвольно написал “сентябрь” и лишь потом поправил на “октябрь””. Почему, зачем поправил? Для того, чтобы намекнуть: “драматическая поэма “Пугачев” имеет историческую основу и одновременно явно соотносится с революционной действительностью”5 .

На самом деле Есенин, конечно же, ничего не забыл, а неопределенные соотнесенности не в его духе. Во всяком случае, в “Пугачеве” он, по всем приметам, непременно хотел, чтобы загаданные здесь загадки были разгаданы. Иначе бы не признался (в уже процитированном письме к автору проекта “Скифы” Иванову-Разумнику), что не любит скифов, “не умеющих владеть луком и загадками их языка”. Для понимания настолько засекреченной вещи, как “Пугачев”, и впрямь нужны настоящие скифы: “Когда они посылали своим врагам птиц, мышей, лягушек и стрелы, Дарию нужен был целый синедрион толкователей. Искусство должно быть в некоторой степени тоже таким”.

При столь требовательно-внимательном отношении к двойному бытию образов перепутать по забывчивости сентябрь с октябрем, разумеется, невозможно. Тем паче после “Кобыльих кораблей”, где о роковом для России Октябре 1917-го сказано: “Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез”. А чтобы стало яснее ясного, о каком октябре и каком октябрьском ветре идет речь, уточнено в том же тексте, да так недвусмысленно, что и самому непонятливому не нужен “целый синедрион толкователей”: “Веслами отрубленных рук / Вы гребетесь в страну грядущего”.

(Кстати, первой, кто взял на вооружение этот опасный образ двойного зрения, была Анна Ахматова; правда, использовала его в стихотворении, для печати не предназначавшемся. Потому, думаю, и поставила заглавную букву там, где у Есенина из подцензурных соображений строчная: “Прославленный Октябрь, как листья желтые, сметал людские жизни”.)

Сложнее истолковать двояко, исторически и “бытом”, уподобление осенних листьев “золотым червонцам”, то есть, фактически, прямое указание на то, что сподвижники Пугачева были подкуплены.

С Пугачевым Первым более-менее ясно. За голову мнимого своего супруга Екатерина Вторая ассигновала сначала смехотворно мизерную сумму — 10 тыс. руб. (государыня была прижимиста во всем, что не касалось ее амантов). Однако, вследствие разрастания территории “бедствия”, сильно ее увеличила. Правда, это был не подкуп, а вознаграждение тому из генералов, кто словит Пугача и первым доставит матушке благую весть.

С Пугачевым Вторым ситуация посложней, а главное — гадательней. По версии Куняевых, “Пугачев” — проросшая в глубину поэтова нутра, а на поверхности кое-как зашифрованная реакция Есенина на Антоновское (тамбовское) восстание и гульбу неуловимого батьки Махно6 .

По мнению биографов, именно эти, крестьянские, выступления и были главной угрозой “Комиссародержавию”. Спору нет, если бы Есенин не сочувствовал своим “отчарям”, обреченным масштабами тотальной продразверстки на голодную смерть, он не написал бы ни “Сорокоуста”, ни “Кобыльих кораблей”. Однако ни Батька Махно, при всей своей колоритности, ни Александр Антонов, в первые годы революции всего лишь начальник уездной милиции в заштатном Кирсанове, на роль второго Пугачева не тянули. Это во-первых. Во-вторых, “в год Пугачева” Антонов был еще жив, его убьют только в 1922-м, при аресте, уже после того, как Есенин опубликовал поэму (отдельным изданием “Пугачев” вышел в декабре 1921 года). В-третьих, ни Махно, ни Антонов в совокупности не представляли к концу 1919-го опасности, от которой “дрожат империи” (Есенин, “Пугачев”). Тухачевский с Котовским расправились с антоновцами силами одной интернациональной бригады. Что до Махно, то в 1921-м он уже гулял по Европам, а в степях Украины стало пусть и не шибко спокойно, но все же достаточно “цивильно”. Во всяком случае, ранней весной 1920-го Есенин со товарищи доехал до Харькова почти без осложнений.

Единственной смертельной угрозой, для нейтрализации которой большевикам пришлось не только собрать в единый кулак всю военную силу, но и пойти на уступки “буржуям”, был, разумеется, Колчак. Вот что пишут историки: “В 1919 г., осознав грозящую Советской власти катастрофу, большевики вынуждены были отказаться от экспорта мировой революции. Все боеспособные части Красной армии, предназначенные для революционного завоевания Центральной и Западной Европы, были брошены на Восточный Сибирский фронт против Колчака. К середине 1919 г. против 150-тысячной Колчаковской армии действовала <…> полумиллионная группировка Советских войск, включая 50 тысяч “красных интернационалистов”: китайцев, латышей, венгров и др. наемников. Правительство Ленина через своих тайных эмиссаров в Париже, Лондоне, Токио, Нью-Йорке начало секретные переговоры с Антантой <…> о сдаче в аренду и предоставлении концессий иностранному капиталу после Гражданской войны, создании Свободной экономической зоны в виде т.н. Дальневосточной республики. Кроме того, эсерам и меньшевикам было обещано создать коалиционное с большевиками Правительство”7 .

Не забудем и о том, что именно в случае с Колчаком имела место быть прямая расплата золотым чистоганом. Господин-товарищ Ульянов-Ленин с поразительной догадливостью вычислил тех, что были “готовы за червонцев горсть” отделаться от неуступчивого адмирала. Цитирую упомянутый выше документ: “С согласия АНТАНТЫ командование Чешским корпусом передало 6 января 1920 года Иркутскому большевистско-эсеровскому Политцентру адмирала Колчака <…> За это генерал Жанен (с согласия Ленинского правительства) передал Чехам часть золотого запаса России”.

Судьбу “царского золота” (700 миллионов червонцев) и судьбу Колчака история завязала мертвой петлей. Пришедши во власть, Адмирал объявил золотой запас неприкасаемым. На эти слитки, объяснял он и своему генералитету, и правительству, и союзникам будущая свободная Россия восстанет из пепла.

Золотой запас был извлечен из подвалов Омского Госбанка лишь в ноябре 1919 года — только после того, как Верховный Правитель принял решение о тотальной эвакуации. В тот же день (10 ноября) к нему заявился дипломатический корпус с предложением взять царское золото под международную опеку и вывезти его во Владивосток. Колчак поступил так, как поступают мечтатели, — категорически отказался: “Золото скорее оставлю большевикам, чем передам союзникам”. Эта фраза, полагает Павел Зырянов, автор биографии “стального адмирала”, “стоила ему жизни, ибо иностранные представители сразу потеряли к нему интерес”8.

Ни французы, ни англичане, ни американцы кровью Верховного своих цивилизованных принципов де юре “не замарали”. Арест Колчака произвели чехословаки, за что Масарик, санкционировавший сию акцию, получил от генерала Жанена (командующего объединенными силами союзников) увесистую часть золотых слитков, а рядовым бойцам Чехословацкого корпуса позволили вывезти из Сибири несметное количество награбленного добра. Железнодорожные составы с русскими беженцами и солдатами, отцепив паровозы, перевели на запасный путь, а по главной Сибирской магистрали безостановочно мчали на восток, на восток, на восток — к океану битком набитые барахлом эшелоны. Хозяйственные чехи увозили все: мебель, экипажи, станки, зеркала, пианино, моторные лодки, продовольствие, мануфактуру...

Отсюда, по моему убеждению, и настойчиво звучащие в “Пугачеве” и тема золота, и тема подкупа предателей великого мятежника: “Их немало, немало, за червонцев горсть / Готовых пронзить его сердце”; “Луны лошадиный череп / Каплет золотом сгнившей слюны”; “Лишь золотом плюнет рассвет”, “Знать недаром листвою октябрь заплакал” и т.д.

Все остальные фигуранты “белого сопротивления” “красному террору” были либо убиты при попытке бегства (Антонов), либо самолично пустили себе пулю в лоб (Каледин), либо благополучно ретировались за границу (Деникин, Юденич, Врангель, Краснов). В случае с Махно, момент торга, конечно, присутствовал, но расплачивались с Батькой не червонцами. Ему просто позволили утечь через румынскую границу в обмен на обещание прекратить подстрекательство к мятежам и из уважения к его заслугам в совместной борьбе то ли с немецкими оккупантами, то ли с врангелевцами.

В поддержку данной гипотетической догадки свидетельствуют, на мой взгляд, и еще некоторые подробности, к историческому Пугачеву никакого отношения не имеющие. Это, прежде всего, морские “имажи”, посредством которых ЛжеПетр изъясняет сподвижникам, людям сугубо сухопутным, выработанный им план действий среди безводных азиатских степей, “обсыпанных солью, песком и известкой”:

Я ж хочу научить их под хохот сабль

Обтянуть тот зловещий скелет парусами

И пустить по безводным степям,

Как корабль.

А за ним

По курганам синим

Мы живых голов двинем бурливый флот.


Здесь же, в “Пугачеве”, в присутствии “местью вскормленного” бунтовщика, даже кони почему-то (?) превращаются в лебедей, несущихся “по водам ржи”. Про ножи говорится, что должны “пролиться железными струями”, а смуглые скулы степняков-кочевников впрямую уподоблены “волнам”. (“Уж давно я, давно я скрывал тоску / Перебраться туда, к их кочующим станам, / Чтоб разящими волнами их сверкающих скул / Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана”.)

Еще меньше отвечает принципу исторического правдоподобия признание героя в том, что роль убиенного императора, каковую силою обстоятельств он вынужден взять на себя, не соответствует устремлениям его духа:

Больно, больно мне быть Петром,

Когда кровь и душа Емельянова.

Человек в этом мире не бревенчатый дом,

Не всегда перестроишь наново.


А вот Колчаку и в самом деле пришлось срочно перестраивать наново состав своего существа, когда в январе 1919 года решением Сибирского правительства он был объявлен Верховным Правителем России. Перестройка, что и следовало ожидать, не состоялась. Как и есенинский Пугачев, Колчак остался “мечтателем”. Для роли Диктатора у него оказалось слишком много души. (“Под душой так же падаешь, как под ношею”.) Ведь возвращался адмирал на родину из Америки (“из дальних стран”) совсем не за этим. (Куда подальше Колчака в спешном порядке, как слишком сильную, самостоятельную, из ряда вон, а потому чрезвычайно опасную фигуру, удалило, практически выслало из России, Временное правительство еще в июне 1917 года.)

Адмиралом двигали более простые, чем воля к высшей власти, человеческие чувства: любовь к оставшейся на родине женщине и неистребляемая выводами рассудка невозможность оставить в беде родимую землю. До этой последней беды, в июне 1917-го, Колчак вполне допускал (для себя) вероятность иного направления своей жизни, вплоть до служения “чужому народу” и “чужому флагу”.

Крайне выразительны и тоже, на мой взгляд, ведут к Колчаку и волчьи следы в текстах Есенина 1920—1924 годов. Волком именуют Пугачева предавшие его в руки правительства вчера еще верные соратники: “Конец его злобному волчьему вою”. С волком сравнивается Колчак в “Песне о великом походе”. Перечислив самых ярых супротивников советской власти (“в чьих войсках к мужикам родовая месть” — Врангель, Деникин, Корнилов), Есенин выделяет славного адмирала из ряда “белых горилл”. И как? Через сходство-родство со своим любимым зверем—волком:


А на пумог им,

Как лихих волчат,

Из Сибири шлет отряды

Адмирал Колчак.


Но может быть это всего лишь сугубо декоративная, по Есенину, “заставочная” фигуральность? Не думаю. Напоминаю уже задействованное в данном сюжете письмо Есенина к Женечке Лившиц, то самое, где поэт, рассказав приглянувшейся харьковчанке про жеребенка, который очень хотел догнать железный поезд, сравнивает его с Батькой Махно: “…Этот маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребенка, тягательством живой силы с железной”. Затем, видимо, опасаясь, как бы девушка с библейскими глазами не сочла этот случай недостаточно серьезным, добавляет: “Эпизод, для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень много”.

Так вот: чтобы и мы не пропустили мимо глаз и ушей сравнение адмирала с матерым волком, обращаю особое внимание на заключительные строфы стихотворения “Мир таинственный, мир мой древний…”; в некоторых изданиях, если мне не изменяет память, оно печаталось под названьем “Волчья гибель”. (Написано одновременно с “Пугачевым”.) В этом тексте Есенин в открытую заявляет о своем сродстве с волком, не красногривым жеребенком — волком:


О, привет тебе зверь мой любимый!

Ты не даром даешься ножу!

Как и ты — я, отвсюду гонимый,

Средь железных врагов прохожу.



Как и ты — я всегда наготове,

И хоть слышу победный рожок,

Но опробует вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок.

И пускай я на рыхлую выбель

Упаду и зароюсь в снегу…

Все же песню отмщенья за гибель

Пропоют мне на том берегу.


Повторяю, все выше сказанное — всего лишь мое собственное предположение. Но ведь невозможно предположить и прямо противоположное, а именно то, что Есенин никак не прореагировал на столь роковое в судьбе России историческое событие как “колчаковщина”. Да, “Волчья гибель” — песнь отмщенья за уничтожение, бессмысленное и преступное, выдающегося деятеля новейшей истории России — пропета на другом, не белом, а красном, или полукрасном, берегу. Что с того? Ведь и Анна Ахматова отозвалась на смерть автора “Волчьей гибели” с другого берега:

Так просто можно жизнь покинуть эту,

Бездумно и безвольно догореть.

Но не дано Российскому поэту

Такою светлой смертью умереть.



Всего верней свинец душе крылатой

Небесные откроет рубежи,

Иль хриплый ужас лапою косматой

Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.

(“Памяти Сергея Есенина”, 1925)


Скажете: ну и что? А это как посмотреть! И откуда посмотреть! Вчитаемся повнимательней в растасканное на цитаты “Письмо к женщине”. “Любимая! / Меня вы не люби-
ли <...> / Не знали вы, / Что я в сплошном дыму, / В развороченном бурей быте, / С того и мучаюсь, что не пойму — / Куда несет нас рок событий”. Мучиться так сильно и не задуматься, или, хотя бы не озадачить себя вопросом, куда бы вынес Россию рок событий, если бы обезумивший от “крови на отцах и братьях” (Есенин) русский рок подсобил Колчаку?

Из всего выше сказанного, разумеется, не вытекает, что поэту был по душе лозунг, начертанный на знаменах белогвардейских отрядов сводного колчаковского войска. Хотя сам Колчак был последовательным и убежденным демократом, его главнокомандующие (Дитерихс, Каппель) не скрывали монархических взглядов, как, впрочем, и многие кадровые офицеры Сибирской армии.

Монархиста, как бы ни старались нынешние горе-государственники, из Есенина не вылепить. К идее восстановления в России монархического правления поэт относился иронически. Однако объявленный Колчаком “крестовый поход” “против чудища насилия”, а главное, сам адмирал — единственная трагическая (и романтическая) фигура в истории Белого движения, не мог не “нравиться вдвойне воображению поэта”.

Согласно одной из архиромантических версий перед расстрелом Колчак отказался завязать глаза повязкой и подарил свой серебряный портсигар командиру расстрельной команды. Не думаю, чтобы красивая эта версия отвечала реальности. Скорее всего, серебряный портсигар был конфискован уже у мертвого адмирала. Перед тем, как спустить труп в прорубь Ушаковки, карманы его полушубка наверняка обыскали.

Но это в реальности, у легенды своя поэтика... Пока Колчак был жив, он был виноват во всем. Некто злоязычный сочинил частушку:

Погон российский,

Мундир английский,

Сапог японский,

Правитель омский...


Хлебнув большевистского райского пойла, Сибирь запела по-иному. Нескольких месяцев оказалось достаточно, чтобы по России пошла гулять народная легенда о гибели Колчака, соперничая с мифом о гибели Чапая. В том ее варианте, какой в севастопольском детстве я слышала, портсигара не было, а может, по крайнему малолетству, память его обронила. Зато была песня, которую Колчак, согласно молве, пел, когда его вели на расстрел: “Гори, гори, моя звезда…” Разумеется, и это сдвиг в народную легенду, точнее “неправдоподобная правда”, ибо песню для идущего на смерть Адмирала людская молвь выбрала правильно. Вдова Владимира Яковлевича Лакшина, Светлана, свидетельствует: именно эту песню, приходя в гости, просила ее мужа спеть Анна Васильевна Тимирёва, любимая женщина Колчака, когда после многих-многих лет “тюрьмы и ссылки” обосновалась в Москве.

Так, может, и Есенин не случайно присвоил и спрятал эту же, колчаковскую, песню в одном из самых пронзительных стихотворений своего последнего земного года?



Гори звезда моя, не падай,

Роняй рассветные лучи.

Ведь за кладбищенской оградой

Живое сердце не стучит.

Но почему же специалисты по творчеству Есенина, даже самые внимательные, прошли мимо столь выразительных аналогий? Думаю, прежде всего потому, что, прописав Есенина “по мужицкой части” и заключив его в сей специфический круг, на восток, в колчаковскую сторону не взглядывали. Дескать, мужицкому поэту нечего было рассматривать на
том — не крестьянском берегу. Среди белого стада горилл. Между тем, и это теперь не является информацией архисекретной, ударную силу армии Верховного Правителя России составляли не традиционно враждебные Советам казачьи и белогвардейские части, а два самосформировавшихся полка высококвалифицированных рабочих уральских военных заводов Ижевска и Воткинска. Взбунтовавшись против “уравниловки”, они, подобно есенинскому Хлопуше, добровольно, по собственному почину примкнули к Колчаку (оглянитесь на знаменитое: “Я хочу видеть этого человека!”). И не белогвардейцы, а ижевцы и воткинцы (по есенинскому словцу “простолюдство”), ходившие в атаку под красным знаменем и с пением “Варшавянки”, наводили ужас на красноармейских и красногвардейских шлемоносцев.

Да быть не может, чтобы в такую сумасшедшую, бешеную, кровавую заваруху не окунул свой “черпак” “Пророк Есенин Сергей”! Даром, что ли, сказано в “Кобыльих кораблях”: “Русь моя, кто ты? кто? / Чей черпак в снегов твоих накипь?”, а еще раньше в “Пришествии”: “И дай дочерпать во-
лю / Медведицей и сном, / Чтоб вытекшей душою / Удобрить чернозем...”? Другое дело, что изобретенная им для “Пугачева” “тайнопись” была настолько причудлива, что написанное симпатическими чернилами плохо читалось. И все-таки один умник, похоже, сообразил, зачем Есенин так рискованно-широко раздвинул свое “зрение над словом”. Правда, не сразу. Прослышав, что Есенин читает где ни попадя главы из новой драмы, Всеволод Мейерхольд попросил у него рукопись. По воспоминаниям свидетелей, в начале августа 1921 года.

Прочел он “Пугачева” или только проглядел, рукопись не была перебелена, читалась трудно — неизвестно. Зато известно, что в том же августе Мейерхольд созвал актеров, устроил читку и вдруг объявил обескураженному автору, что его драматическая поэма не сценична. Все, мол, в ней держится на слове, слове как художественном произведении, а театр требует действия, жестов и положений. Есенин, проглотив обиду, все-таки спросил: вообще театр или его, Мейерхольда, театр? И не получил ответа. Но, может быть, знаменитый режиссер не знал, как перевести затейливый есенинский текст на язык сцены? Может, не любил, а может, и не умел работать в режиме опасного риска? Чуточка риска — молодит и напрягает “мускулы”. А вот ежели проект чреват большим, 90-процентным риском, тогда… Тогда этот проект не его проект. Мастер Мейер слишком привык к успеху.

Так или примерно так объясняли завистники произошедший казус. Но зависть плохой угадчик. Чтобы убедиться в том, что “Пугачев” не сценичен, Мейерхольду достаточно было бегло проглядеть рукопись. Зачем “в таком разе” собирать весь творческий актив театра для встречи с автором, а автора заставлять читать пьесу вслух? Всю — от первой сцены до последней? А ведь именно после публичной читки Мейерхольд и отказался от намерения ставить ее, хотя о том, как мощно могла бы прозвучать эта вещь, мы можем представить по сохранившейся записи монолога Хлопуши в исполнении самого Есенина.

В отличие от профессиональных завистников, в околотеатральной среде, падкой на “клубничку”, странность поведения Мейерхольда объясняли личными мотивами. Действительно, переговоры о постановке “Пугачева” шли в то самое время, когда законная жена Есенина и мать его детей подала на развод, и всей Москве, и поэту в том числе, понятно: З.Н. Есенина-Райх потому и спешит с оформлением бракоразводных документов, что Мейерхольд сделал ей официальное предложение. В столь щекотливой ситуации порядочные люди от своих договоренностей не отказываются. Мейерхольд был человеком глубоко порядочным. Порядочным, но осторожным. И вполне мог представить, как неожиданно громко в ситуации лета 1921 года, когда еще не успели состариться страшные слухи о секретной расправе с последним из русских императоров, могут прозвучать следующие слова соратника есенинского Пугача, не замеченные при беглом чтении, но оглушавшие в авторском исполнении:


…Какой-то жестокий поводырь

Мертвую тень императора

Ведет на российскую ширь9 .

Эта тень с веревкой на шее безмясой,

Отвалившуюся челюсть теребя,

Скрипящими ногами приплясывая,

Идет отомстить за себя.


Заметим кстати: и Мейерхольд, и Есенин, оба, прекрасно знали, что Петра Третьего, именем которого назвался Емелька Пугачев, орлы Екатерины по-тихому придушили и веревка на шее мертвой его тени тут ни при чем. Зато о том, что Николая Второго надобно было судить открыто и официально приговорить к традиционной для России казни — через повешение, то бишь расправиться с ним так, как его прапрадед расправился с декабристами: око за око, зуб за зуб, — об этом поговаривали. Естественно, полушепотом, однако же и не молчали. Вскоре замолчат, но летом 1921-го еще не молчали.

Впрочем, не нужно было быть Мейерхольдом, чтобы сообразить, какие нехорошие ассоциации вызовет у догадливых зрителей, а значит, и у еще более догадливых людей ЧК, сообщение одного из сподвижников “опасного мстителя”, что треть страны — в их руках:


Треть страны уже в наших руках,

Треть страны мы как войско выставили.


Ведь россияне еще не забыли, никак не могли позабыть, что всего три года тому назад “местью вскормленный бунтовщик” не только был объявлен Верховным Правителем российского государства, но и был им, пусть и на короткое время, и что территория этого государства (Урал, Оренбург, Сибирь) почти полностью совпадала с пространством, охваченным “буйством” во времена пугачевщины. Согласитесь, что Есенин никак не мог всего этого не держать в уме. Батьку Махно заметил? Заметил. Не оставил своим вниманием и Бориса Савинкова, списав с этого профессионального авантюриста антигероя “Страны негодяев” Номаха. Номаху (Махно навыворот, наоборот, наизнанку) на все наплевать, в том числе и на государство. Ему бы чего попроще, например, всласть пограбить эшелон с царским золотом, с тем самым золотом, на которое так рассчитывал Колчак. Ну и как при таком на-
правлении интересов Есенина допустить, что Колчак как феноменальное явление его не озадачивал? Ученый, полярный исследователь, флотоводец, человек фантастической храбрости...

Чтобы укоренить фигуру (и проблему) Колчака в пространстве своего изумления, Есенину, конечно же, не нужно было изучать его биографию. В 1916 году, после того, как капитан первого ранга Александр Васильевич Колчак внезапно, в обход всем правилам “морского ценза”, был произведен сначала в контр-, а вскоре и в вице-адмиралы и тут же назначен командующим Черноморским флотом, его имя и его фотопортреты не сходили со страниц самых популярных столичных газет. Павел Зырянов, процитировав выдержки из публикаций 1916 года, после которых к Колчаку пришла всероссийская известность, приводит строки Анны Ахматовой:

Молитесь на ночь, чтобы вам

Вдруг не проснуться знаменитым...


А мог бы, на мой взгляд, вспомнить и Есенинское, из “Анны Снегиной”: “Мы вместе мечтали о славе, но вы угодили в прицел...” В неожиданной всероссийской известности Колчака, как и во внезапной славе Есенина, который также появился на национальном горизонте внезапно — беззаконной кометой в кругу расчисленных светил, — было нечто, не подвластное уму. Некий вещий знак, знак отмеченности временем и роком. В старину про людей с такой “роковой печатью” говорили: избранник судьбы.

Через год, в июне 1917-го, Петроград вновь заговорил о Колчаке, на все лады обсуждая опубликованное в суворинской “Маленькой газете” — на первой полосе, крупным шрифтом, — Воззвание, где был такой абзац: “Мы не хотим диктатора, но для победы нужна железная рука, которая держала бы оружие государства, как грозный меч, а не как кухонную швабру... Пусть князь Львов уступит место председателя в кабинете адмиралу Колчаку. Это будет министерство Победы. Колчак сумеет грозно поднять русское оружие над головой немца, и кончится война! Настанет долгожданный мир!” (см.: с. 340—341).

* * *

О том, что Есенин в оценке перспектив не того социализма обогнал самого Петра Кропоткина на несколько месяцев, я уже упоминала. Больше того, и в оценке Батьки Махно поэт не просто совпал с прекраснейшим и умнейшим Владимиром Галактионовичем Короленко, но “обогнал” и его, пусть всего лишь на несколько дней.

Сергей Есенин, 11—12 августа 1920 года:

“Этот маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребенка…”

В.Г. Короленко (Открытое письмо Луначарскому от 19 августа того же 1920-го года, из Полтавы в Москву):

“Махно, называющий себя анархистом <…> фигура колоритная и в известной степени замечательная. Махно — это средний вывод украинского народа, а может быть, и шире”.

А возьмите странное сближение мнений якобы простодушного поэта и его “врагини”, злоумной, как бестия, Зинаиды Гиппиус. Гиппиус долго приглядывалась к Борису Савинкову, прежде чем придти к неутешительному выводу: для дела России Борис непригоден. Так ведь и по Есенину, Савин-
ков — Не-годяй номер один в Стране Не-годяев.

И что же? Вы по-прежнему настаиваете, что и при таком феноменальном политическом чутье и отнюдь не узко лирической всезрячести Есенину удалось миновать проблему Колчака, заставившего чуть ли не год “дрожать” всю империю?


Перечитала свой текст и вижу, что в конце он, увы, все-таки чуток уклонился от текста поэмы. Да и эмоционально, я, кажется превысила допустимую в “Вопросах литературы” норму субъективности. Чтобы избыточную эмоциональность “попритузить”, попробую напоследок истолковать (в свою пользу, разумеется) еще несколько положений — из тех, где симпатические чернила проступают почти внятно.

Положение № 1


П у г а ч е в

Бедные, бедные мятежники!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Разве это когда прощается,

Чтоб с престола какая-то блядь

Протягивала солдат, как пальцы,

Непокорную чернь умерщвлять!

Нет, не могу, не могу!

К черту султана с туретчиной…


Пугачев, как видим, говорит не о мужиках, а о черни, то есть о “простолюдстве”. На мужиков, что явствует из первой же сцены (“Появление Пугачева в Яицком городке”) у него, как и у Колчака, особой надежды нет10 . Но тем и ужасал Верховный Правитель новорожденную Советскую Власть, что собрал под свои знамена “всяких племен и пород представителей”: казаки, купцы, кулаки, юнкера, церковнослужители, старообрядцы, мусульманские отряды “Зеленого Знамени” и даже(!) отдельный батальон “Защитников Иудейской веры”.

А последняя строка в процитированной строфе: “К черту султана с туретчиной”? Ни одного из предлагаемых комментаторами кандидатов на роль Второго Пугача “к султану с туретчиной” и вуротом не притянешь. Кроме, разумеется, А.В. Колчака. Да его и притягивать не надобно, ибо, назначенный командующим Черноморским флотом в июне 1916-го, он уже к концу года “запер” корабли “османов” и их германских союзников в турецких портах, о чем наискосок упоминал в мартовских за 1917 год письмах к Анне Васильевне Тимирёвой, находясь на борту линейного корабля “Императрица Екатерина”: “Всю ночь шли в густом тумане <...> под утро прояснило, но на подходе к Босфору опять вошел в непроглядную полосу тумана <…> Противник кричал на все море, посылая открыто радио гнуснейшего содержания…”11


Положение № 2

Есенинский Пугачев, предлагая сподвижникам план спасительного отступления, упоминает Монголию, что, согласитесь, выглядит несколько странно. (Где Монголия, а где заволжские степи и Яицкий городок?) Зато в рассуждении Колчака ничуть не странно. Вот что пишет Зырянов:

“В окружении Колчака <...> был выдвинут план — идти в Монголию. К границе Монголии от Нижнеудинска шел старый, почти заброшенный тракт длиной в 250 верст. Перевалы в Восточных Саянах <...> зимой были почти непроходимы. Перейдя границу, следовало идти в Ургу (ныне Улан-Ба-
тор) — тоже по гористой местности. Ближе Урги никаких городов и селений не было. Могли встретиться только монгольские кочевья <...> Колчак страшно загорелся этим планом, который напоминал ему предприятия его далекой молодости”.

Как и Пугачев, Колчак надеялся, что его конвой последует за ним. Не последовал никто. Даже единственный в отряде морской офицер предложил адмиралу спасаться в одиночку и так объяснил свое решение: “…Нам без Вас гораздо легче будет уйти, за нами одними никто гнаться не станет...” (c. 558—559).


Положение № 3

В “Пугачеве” поражение под Самарой истолковывается как знамение, предвещающее беду (“Около Самары с пробитой башкой ольха / Капая желтым мозгом / Прихрамывает при дороге... Все считают, что это страшное знамение, / Предвещающее беду”). Во времена пугачевщины Самара также не раз переходила из рук в руки, но страшным знамением ее потеря не воспринималось. В 1919-м это и впрямь — знак беды, ибо русские железные дороги были устроены так, что попасть из Сибири в Центральную Россию можно было только через Самару.

Но откуда все выше изложенное могло бы стать известным Есенину, ведь советская пресса, по распоряжению Ленина (не распространять никаких вестей, не печатать ровно ничего), либо глухо молчала, либо тишком занималась распространением дезинформации?

Во-первых, летом 1920-го до Москвы добрался брат Александра Кусикова, деникинский офицер (тот самый Рубен, из-за которого Есенин в октябре 1920-го угодил в ВЧК), а от Сандро Кусикова и вообще Кусиковых поэт своих антисоветских настроений не скрывал, равно как и они от него.

Во-вторых, в июле того же года Сергей Есенин в спецвагоне земляка и приятеля Мариенгофа Григория Колобова безнадзорно разъезжал по только что освобожденным от “беляков” южным провинциям и с кем и о чем он там собеседовал, известно только Господу Богу. Колчаковцы рассредоточились по всей России...

В-третьих. По капризу Случая первым биографом Колчака оказался Сергей Ауслендер — приятель Ахматовой, ученик Гумилева и родной племянник Михаила Кузмина. В статусе военного корреспондента еще в 1918 году он пробрался в Омск и, как вспоминают очевидцы, заразившись общей влюбленностью в романтического Адмирала, в начале 1919-го напечатал в омской газете “Сибирская речь” серию посвященных ему очерков. Правда, в Питер первый биограф Колчака вернулся только в 1922-м, и все-таки не исключено, что какая-то связь между дядюшкой и племянником существовала. Основание для такого допущения дают стихи Кузмина, написанные некоторое время после публикации очерков Ауслендера, но до начала осенних неудач Сибирской армии:

Неужели <…>

Вечно будем сидеть в пустом Петрограде,

Читать каждый день новые декреты,

Ждать, как старые девы <…>

Когда придут то белогвардейцы, то союзники,

То Сибирский адмирал Колчак.


В-четвертых. Хотя арест неудобного Правителя организовали союзники, исполнение смертного приговора поручили команде, составленной из левых эсеров, у которых с Есениным была давняя дружба, а с Колчаком давние счеты и стойкая взаимная неприязнь.

Торжествовали эсеры недолго. Месяц спустя большевики решительно вывели их из всех властных структур, и они, как и колчаковцы, группами и по одиночке устремились в Центральную Россию...
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

След.

Вернуться в Творчество

Кто сейчас на форуме

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 35

cron