Старуш-ка » 18:42:23, Суббота 27 Октябрь 2007
Из книги О.Форш «Сумасшедший корабль» (о посещении с. Константиново делегацией Всероссийского Союза писателей в июне 1926 г.)
«Певец темный, с пронзительной силой цвета - Микула был кряжист, широкоплеч, с огромной притаенною силой. Он входил тихонько, благолепно, сапоги мягки с подборами, армяк в сборку, косоворотка с серебряной старой пуговицей. Лик широкоскул, скорбно сладок. А глаз не досмотришься - в кустистых бровях глаза с быстрым боковым оглядом. В скобку волосы, масленисты, как у Гоголя, счесаны на бок. Присмотревшись кажется, что намеренно счесаны, чтобы прикрыть непомерно мудрый лоб. Нагнулся, чтобы достать что-то из-за голенища. Лоб сверкнул таким белым простором, под отпавшими при наклоне космами, что подумалось: ой, достанет он сейчас из-за голенища не иначе, как толстенький маленький томик Иммануила Канта, каким хвастал один доктор философии. Однако, улыбнувшись вдруг бабьей улыбкой, вытащил он из-за голенища обыкновенную трешницу в узелочке платка. Он сказал, придыхая, окая, прихлебывая широким рыбьим ртом в обвисших усах:
- Вот ношу денежки по-мужицки, в узелке. Не удосужусь никак купить этот городской... как его?
Нет, ни за что не хотелось подсказать это будто бы забытое им «портмонэ».
- А кто мне его подарит, за того помолюсь. Дома-то есть лик у меня древний, темный... и сладостен.
Стихи свои читал, как никто. Особенно врезался один раз, еще и веке прошлом.
С подкрадкой, с подползом, и вдруг всей мужицкой мощью, как конь кобылицу, покрыл все религиозно-философское собрание, сорвал с мест, завертел вертуном:
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг...А изысканный президиум, чтобы иметь право презирать его дурманный вихрь, сам утратив давно язычески жаркую силу веры, как за последнее дерево над бездной, ухватился за догматы.
...А Микула, почитаемый ими за авангард антихристов, пробрался незванно-негаданно, да как грянет с кафедры на президиум и на всю залу:
Беседная изба - подобие вселенной.
В ней шолом - небеса, полати - млечный путь,
Где кормчему уму, душе многоплачевной
Под веретенный клир усладно отдохнуть.
Он топотал, ржал в великолепном вдохновении. Он взвихрил в зале хлыстовские вихри, вовлекая всех в действо «беседкой избы». Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту.
Микула любил вязать чулок, печь в русской печке хлебы, несказанно и любовно произносить имена разнообразнейших богородиц и, как женщина, любил с женщиной подругой поплакать. В восторге же стиха пребывал непрестанно, о чем песенно заявлял:
Мужицкая душа, как кедр зеленотемный,
Причастье божьих рос неутомимо пьет.
Когда стих вызревал, он читал его где и кому придется. Читал на кухне кухарке и плакал. Кухарка вскипала сладким томлением и, чистя картошку, плакала тоже.
На поминальном вечере (Есенина) зал был полон и взволнован отвратительно. На зрителях - нездоровый налет садизма. Пришли не ради поэзии, а чтобы на дармовщинку удобно, но в меру остро поволноваться, замирая от стихов, за которые не они заплатили жизнью.
Выступали певцы и декламаторы, уже обычно и развязно стригли с «Письма матери» купоны, зарождали ярый гнев Маяковского.
Настал черед и Микулы. Он вышел с правом, властно, как поцелуйный брат, пестун и учитель. Поклонился публике земно - так дьяк в опере кланяется Годунову. Выпрямился и слегка вперед выдвинул лицо, с защуренными на миг глазами. Лицо уже было овеяно собранной песенной силой, Вдруг Микула распахнул веки и без ошибки, как разящую стрелу, пустил голос.
Он разделил помин души на две части. В первой его встреча юноши-поэта, во второй - измена этого юноши пестуну и старшему брату, и себе самому.
Голосом, уветливым до сладости, матерью, вышедшей за околицу встретить долгожданного сына, сказал он свое известное о том, как
С Рязанских полей коловратовых
Вдруг забрезжил коноплевый свет.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз,
Даль повыслала отрока вербного,
С голоском, слаще девичьих бус.
Еще под обаянием этой песенной нежности были люди, как вдруг он шагнул ближе к рампе, подобрался, как тигр для прыжка, и зашипел язвительно, с таким древним, накопленным ядом, что сделалось жутко.
Уже не было любящей, покрывающей слабости матери, отец-колдун пытал жестоко, как тот в «Страшной мести» Катеринину душу, за то, что не послушала его слов. Не послушала и вот -
...На том ли дворе, на большом рундуке,
Под заклятою черною матицей,
Молодой детинушка себя сразил...
один мелкий шажок вперед, стал говорить уже не свои, а стихи того поэта ушедшего.
Чтоб воочию представить уже подстерегавшую друга гибель, Микула говорил голосом надсадным, хриплым от хмеля.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое...
Было до тонкой верности похоже на голос того, когда с глухим отчаянием, ухарством, с пьяной икотой он кончил:
Ты Рассея моя... Рас... сея...
Азиатская сторона...
С умеренным вожделением у публики было кончено. Люди притихли, побледнев от настоящего испуга. Чудовищно было для чувств обывателя это нарушение уважения к смерти, к всеобщим эстетическим и этическим вкусам.
Микула опять ударил земно поклон, рукой тронув паркет эстрады, и вышел торжественно в лекторскую. Его спросили:
- Как могли вы...
И вдруг по глазам, поголубевшим, как у Врубелевского Пана, увиделось, что он человеческого языка и чувств не знает вовсе и не поймет произведенного впечатления. Он действовал в каком-то одному ему внятном, собственном праве.
- По-мя-нуть захотелось, - сказал он по-бабьи, с растяжкой. - Я ведь плачу о нем. Почто не слушал меня? Жил бы! И ведь знал я, что так-то он кончит. В последний раз виделись, знал -это прощальный час. Смотрю, чернота уж всего облепила...
- Зачем же вы оставили его одного? Тут-то вам и не отходить.
- Много раньше увещал, - неохотно пояснил он. - Да разве он слушался? Ругался, А уж если весь черный, то мудрому отойти. Не то на меня самого чернота его перекинуться может. Когда суд над человеком свершается, в него мешаться нельзя. Я домой пошел. Не спал, ведь - плакал».
Слово изначально было тем ковшом, которым из ничего черпают живую воду. С.Есенин