Клюев – Кто он, смиренный "ладожский дьячок"?

Модераторы: perpetum, Дмитрий_87, Юлия М., Света, Данита, Татьяна-76, Admin

Кто такой Клюев на самом деле?

Праведник, пророк и ясновидец. Учитель Есенина, его наставник, оберегавший его перед Богом.
1
6%
Обыкновенный человек, который чувствовал судьбу Есенина и искренне сожалел о вероятной кончине
0
Нет ответов.
Обыкновенный человек, обладавший смекалкой и даром внушения, эдакий лапотник-гадальщик, удивший рыбку в душах
4
24%
Лжец, хитрец и шарлатан. Есенина пытался опутать по рукам и ногам, а когда не получилось, воплотился в овечку с волчьим нутром
12
71%
 
Всего голосов : 17

Клюев – Кто он, смиренный "ладожский дьячок"?

Сообщение Mick » 18:43:57, Среда 07 Февраль 2007

Предлагаю здесь обсудить одно довольно неоднозначное письмо Клюева, в котором он предвидит «заклание» Есенина за новый Иерусалим. Сама формулировка – странная, еще более странным кажется убежденность, с которой Клюев говорит о неизбежности «жертвы». Еще одна странная фраза с намеком на брезгливую ревность по поводу того, что Дункан, а самое главное Мариенгоф «знали Есенина плотяного». Что бы это означало? На мой испорченный слух, звучит почти как какое-то растление малолетних или какой-то гомосексуалогизм. Правда, Клюев был фанатиком Веры, читал святое писание, а там и не такое встречается, например слова Иисуса о том что «могут ли печалиться сыны чертога брачного, пока с ними жених…» Может он говорил образно, так сказать о растлении духовном, а не физическом, понимая одно в качестве следствия другого? Есть соображения по данному поводу?

Предложил ответы для голосования, хотя возможно, действительный Клюев - ни то, ни другое, ни третье, а суть загадка, тайна покрытая былью...

Вот письмо Клюева (Вытегра, 28 января, 1922):

«Ты послал мне мир и поцелуй братский, ты говорил обо мне болезные слова, был ласков с возлюбленным моим и уверял его в любви своей ко мне – за это тебе кланяюсь земно, брат мой великий!

Облил я слезами твое письмо и гостинцы, припадал я к ним лицом своим, вдыхал их запах, стараясь угадать тебя теперешнего. Кожа гремучей змеи на тебе, но она, я верую, до весны, до Апреля урочного.

Человек, которого я послал к тебе с весточкой, прекрасен и велик в духе своем, он повелел мне не плакать о тебе, а лишь молиться. К удивлению моему, как о много возлюбившем.

Кого? Не Дункан ли, не Мариенгофа ли, которые мне так ненавистны за их близость к тебе, даже за то, что они касаются тебя и хорошо знают тебя плотяного.

Семь покрывал выткала Матерь-жизнь для тебя, чтобы ты был не показным, а заветным. Камень драгоценный душа твоя, выкуп за красоту и правду родимого народа, змеиный калым за Невесту-песню.

Страшная клятва на тебе, смертный зарок! Ты обреченный на заклание за Россию, за Иерусалим, сошедший с неба.

Молюсь лику твоему невещественному.

Много слез пролито мною за эти годы. Много ран на мне святых и грехом смердящих, много потерь невозвратных, но тебя потерять – отдать Мариенгофу, как сноп васильковый, как душу сусека, жаворонковой межи, правды нашей, страшно, а уж про боль да про скорбь говорить нечего…

Коленька (Н.И. Архипов) мне говорит, что ты теперь ночной нетопырь с глазами, выполосканными во всех щелоках, что на тебе бобровая шапка, что ты ешь за обедом мясо, пьешь настоящий чай и публично водку, что шатия вокруг тебя – моллюски, прилипшие к килю корабля (в тропических морях они облепляют днище корабля в таком множестве, что топят самый корабль), что у тебя была длительная, смертная схватка с «Кузницей» и Пролеткультом, что теперь они ничто, а ты победитель.

Какая ужасная повесть! А где рязанские васильки, дедушка в синей поддевке с выстроганным ветром бадожком? Где образ Одигитрии-путеводительницы, который реял над золотой твоей головой, который так ясно зрим был «в то время».

Но мир, мир тебе, брат мой прекрасный! Мир духу, крови и плотям твоим!

Ты действительно победил пиджачных бесов, а не убежал от них, как я, - трепещущий за чистоту риз своих. Ты – Никола, а я Касьян, тебе все праздники и звоны на Руси, а мне в три года раз именины…
Сереженька, душа моя у твоих ног. Не пинай ее! За твое доброе слово я готов пощадить даже Мариенгофа, он дождется несчастия…

Я целые месяцы сижу на хлебе пополам с соломой, запивая его кипятком, бессчетные ночи плачу один-одинешенек и прошу Бога только о непостыдной и мирной смерти.

Не знаю, как переживу эту зиму. В Питере мне говорили, что я имею право на академический паек, но как его заполучить, я не знаю. Всякие исполкомы и политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне как о писателе, он набиты самым темным, звериным людом, опухшим от самогонки.

Я погибаю, брат мой, бессмысленно и безобразно…

Покрываю поцелуями твою «Трерядницу» и «Пугачева». В «Треряднице» много печали, сжигающей скорлупы наружной жизни. «Пугачев» – свист калмыцкой стрелы, без истории, без языка и быта, но нужнее и желанней «Бориса Годунова», хотя там и золото, и стены Кремля, и сафьянно-упругий сытовый воздух 16-17 века. И последняя Византия…

Радуйся, возлюбленный, красоте своей, радуйся, обретший жемчужину родимого слова, радуйся закланию своему за Мать-ковригу. Будь спокоен и счастлив.

Твой брат и сопесенник…»
Последний раз редактировалось Mick 10:53:15, Пятница 09 Февраль 2007, всего редактировалось 2 раз(а).
Когда-нибудь, когда устанет зло
Насиловать тебя едва живую,
Ты выпрямишь свой перебитый стан
И расцветешь на зависть всем врагам
Несчастная, Великая Россия.. (И.Тальков)

Царь не отрекся от России!
Россия предала Царя.. (А.Мысловский)
Аватар пользователя
Mick
Мастер
 
Сообщений: 986
Зарегистрирован: 20:25:29, Вторник 13 Июнь 2006
Откуда: Moscow City

Сообщение Taurus » 18:51:36, Среда 07 Февраль 2007

Может имеется ввиду, что Дункан и Мариенгоф знали Есенина только как обычного человека, а вся духовность его, его богатый внутренний мир остались для них не познанными. Не сомневаюсь, что данная фраза продиктована банальной ревностью Клюева и к женщине и к мужчине, к которым поэт "ушел" от "старшего брата" Миколая.
"У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и твердо помнить.
А мы, как простачки-дурачки, не только отчаянно воем, когда она сворачивает нам челюсть, но еще и удивляемся."


(А.Мариенгоф)
Аватар пользователя
Taurus
Супер-Профи
 
Сообщений: 2623
Зарегистрирован: 10:14:11, Четверг 30 Ноябрь 2006
Откуда: Е-бург

Сообщение Данита » 21:48:21, Среда 07 Февраль 2007

Mick
Я подобную тему уже открывала - "Апостол нежный Клюев ..."

Думаю, можно объединить эти 2 темы???????
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Mick » 10:47:58, Четверг 08 Февраль 2007

Да, я конечно согласен :)
Когда-нибудь, когда устанет зло
Насиловать тебя едва живую,
Ты выпрямишь свой перебитый стан
И расцветешь на зависть всем врагам
Несчастная, Великая Россия.. (И.Тальков)

Царь не отрекся от России!
Россия предала Царя.. (А.Мысловский)
Аватар пользователя
Mick
Мастер
 
Сообщений: 986
Зарегистрирован: 20:25:29, Вторник 13 Июнь 2006
Откуда: Moscow City

Сообщение perpetum » 12:08:28, Четверг 08 Февраль 2007

Пока идет процесс объединения и интеграции я еще успею ответить...

Я не помню этой клюевской фразы про плотяного Есенина, точнее не помню, чем она предварялась и чем потом оканчивается. Короче, контекст какой...

читаем в одном из замечательнейших мест пророка Иезекииля: и исторгну каменное сердце отъ плоти ихъ и дамъ имъ сердце плотяно, яко да в заповђдехъ моихъ ходятъ и оправданiя моя сохранять


Есенин телесный, физический, из плоти и крови. Дункан-то понятно. А Мариенгоф здесь чего знал... Да и в общем, Миколай был какое-то время соседом по жительству. Как обычно, Миколай сложен и прихотлив в своих объяснениях. Все у него плотяное и скрижали сердца, и Христос, и Есенин...

Надо выкладывать письмо, без этого обсуждение ущербное.
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение perpetum » 16:49:58, Воскресенье 25 Февраль 2007

Л. Троцкий о Н. Клюеве
Буржуазной поэзии конечно же не бывает, ибо поэзия — свободное искусство, а не служение классам[1]. Но вот Клюев, крестьянский поэт, и не только сам сознает это, но повторяет, подчеркивает, хвалится. Разница тут в том, что крестьянский поэт не чувствует внутреннего побуждения прикрывать свое лицо — не только от других, но прежде всего от себя самого. Крестьянство русское, веками угнетавшееся, стремившееся вверх, идейно одухотворявшееся в течение десятилетий народничеством, в тех немногих случаях, когда находило своего поэта, не внушало ему ни социального, ни художественного побуждения скрывать свой крестьянский облик: как в старину у Кольцова, так, и еще даже более, в последние годы у Клюева.

Именно на нем, на Клюеве, видим снова жизненную силу социального метода литературной критики. Говорят нам, что писатель начинается там, где начинается индивидуальность, а, стало быть, источник его творчества — неповторяемая его душа, а не класс. И верно, что без индивидуальности нет писателя. Но если индивидуальность поэта — и только — раскрывается в его творчестве, — к чему тогда истолкование искусства? К чему, скажем, литературная критика? Художник, если он действительный художник, о своей неповторимой индивидуальности скажет, во всяком случае, лучше, чем разбалтывающий его критик. Но дело-то в том, что если индивидуальность неповторяема, то это вовсе не значит, что она неразложима. Индивидуальность есть сочетание родового, национального, классового, временного, бытового, — именно в своеобразии сочетания, в пропорциях психохимической смеси и выражается индивидуальность. Одна из важнейших задач критики — разложить индивидуальность художника (т. е. его художество) на составные элементы и обнаружить их соотношение. Этим критика приближает художника к читателю, у которого тоже ведь как-никак своя “неповторимая душа”, только художественно не выраженная, не “избранная”, но представляющая сочетание тех же видовых и родовых элементов, что и душа поэта. Вот и оказывается, что мостом от души к душе служит не неповторимое, а общее. Через общее только неповторимое и познается. Общее же определяется у человека наиболее глубокими и неотразимыми условиями, формирующими его “душу”: социальными условиями воспитания, существования, труда и общения. Социальные же условия, в историческом человеческом обществе, это прежде всего условия классовой принадлежности. Вот почему так плодотворен классовый критерий во всех областях идеологии, в том числе и в искусстве, и даже в искусстве особенно, ибо оно выражает нередко наиболее глубокие и потаенные социальные внушения. Разумеется, социальный критерий не исключает, а идет рука об руку с формальной критикой, т. е. с техническим критерием мастерства, который тоже, однако, индивидуальное проверяет общей единицей, ибо без сведения индивидуального к общему не было бы ни общения между людьми, ни мышления, ни поэзии.

Если отнять у Клюева его крестьянство, то его душа не то что окажется неприкаянной, а от нее вообще ничего не останется. Ибо индивидуальность Клюева находит себя в художественном выражении мужика, самостоятельного, сытого, избыточного, эгоистично-свободолюбивого. Всякий мужик есть мужик, но не всякий выразит себя. Мужик, сумевший на языке новой художественной техники выразить себя самого и самодовлеющий свой мир, или, иначе, мужик, пронесший свою мужичью душу через буржуазную выучку, есть индивидуальность крупная — и это Клюев.

Не всегда социальная основа художества так ярка и неоспорима. Но это только потому, как уже сказано, что большинство поэтов связано с эксплуататорскими классами, которые именно в силу своей эксплуататорской природы говорят о себе не то, что думают, и даже думают о себе не то, чем на самом деле являются. Однако же, несмотря на целую систему социально-психических трансмиссий, приводных ремней классового лицемерия, и в самой утонченной художественной перегонке можно открыть социальное естество. И без понимания его в воздухе повисает и художественная критика и история искусства.

Говорить о буржуазности той нашей литературы, которую мы назвали внеоктябрьской, вовсе не значит, следовательно, возводить поклеп на поэтов, которые-де служат искусству, а не буржуазии. Ибо где сказано, что нельзя служить буржуазии искусством? Как геологические обвалы вскрывают напластование земных пород, так обвалы социальные обнажают классовую природу искусства. Внеоктябрьское искусство потому и поражено смертельным бессилием, что на смерть поражены те классы, с которыми оно связано всем своим прошлым: вне буржуазно-помещичьего уклада, с его бытовым букетом, без тончайших внушений усадьбы и салона, это искусство не видит смысла жизни, чахнет, замирает, сходит на нет.

Клюев не мужиковствующий, не народник, он мужик (почти). Его духовный облик подлинно крестьянский, притом севернокрестьянский. Клюев по-крестьянски индивидуалистичен: он себе хозяин, он себе и поэт. Земля под ногами и солнце над головою. У крепкого хозяина запас хлеба в закроме, удойные коровы в хлеву, резные коньки на гребне кровли — хозяйское самосознание плотно и уверенно. Он любит похвалиться хозяйством, избытком и хозяйственной своей сметкой — так и Клюев талантом своим и поэтической ухваткой: похвалить себя также естественно, как отрыгнуть после обильной трапезы или перекрестить рот после позевоты. Клюев учился. Где и чему, не знаем, но распоряжается он знаниями, как начетчик и еще как скопидом. Крестьянин зажиточный, вывезя из города случайно телефонную трубку, укрепляет ее в красном углу, неподалеку от божницы. Так и Клюев Индией, Конго, Монбланом украшает красные углы своих стихов, а украшать Клюев любит. Простая скобленная дуга у хозяина бывает только от бедности или скаредности. У хорошего хозяина дуга с резьбою, расписная, в несколько красок. Клюев хороший стихотворный хозяин, наделенный избытком: у него везде резьба, киноварь, синель, позолота, коньки и более того: парча, атлас, серебро и всякие драгоценные камни. И все это блестит и играет на солнце, а если поразмыслить, то и солнце его же, клюевское, ибо на свете заправски существует лишь он, Клюев, его талант, земля его под ногами и солнце над головой.

Клюев — поэт замкнутого и в основе своей малоподвижного мира, но все же сильно изменившегося с 1861 г. Клюев не Кольцов: сто лет прошло недаром. Кольцов простоват, покорен, скромен. Клюев много сложней, требовательней, затейливей, и новую стихотворную технику он вывез из города, как сосед вывез оттуда граммофон, но опять же поэтическую технику, как и географию Индии, Клюев привлекает только для того, чтобы украсить крестьянский сруб своей поэзии, У него много пестроты, иногда яркой и выразительной, иногда причудливой, иногда дешевой, мишурной — все это на устойчивой крестьянской закладке.

Стихи Клюева, как мысль его, как быт его, не динамичны. Для движения в клюевском стихе слишком много украшений, тяжеловесной парчи, камней самоцветных и всего прочего: двигаться надо с осторожностью во избежание поломки и ущерба. И, однако, Клюев принял революцию, которая есть величайшая динамика. Клюев принял ее не за себя одного, а вместе со всем крестьянством, и принял ее по-крестьянски же. Упразднением барской усадьбы Клюев доволен: “пусть о ней плачет Тургенев на полке”. Но ведь революция — это прежде всего город: без города не было бы и упразднения дворянской усадьбы. Вот отсюда двойственность в отношении Клюева к революции; двойственность опять-таки не только клюевская, а общекрестьянская: города Клюев не любит, городской поэзии не признает. Очень поучительны дружески-вражеским тоном своим стихи его, в которых он убеждает поэта Кириллова отказаться от мысли о фабричной поэзии и прийти в его, клюевский, сосновый лес, единственный источник искусства. Об “индустриальных ритмах”, о пролетарской поэзии, о самом принципе ее Клюев говорит с тем натуральным презрением, какое сквозит в устах каждого “крепкого” хозяина, когда он примеривается глазом к проповедующему социализм, бездомному городскому рабочему или еще того хуже — к стрекулисту. И когда Клюев благосклонно предлагает кузнецу прилечь на минуту на узорчатой мужицкой лавке, кажется, будто богатый и кряжистый олончанин милостиво подает краюху голодному потомственному питерскому пролетарию “в городском обноске на панельных стоптанных каблуках”.

Клюев приемлет революцию, потому что она освобождает крестьянина, и поет ей много своих песен. Но его революция без политической динамики, без исторической перспективы. Для Клюева это ярмарка или пышная свадьба, куда собираются с разных мест, опьяняются брагой и песней, объятиями и пляской, а затем возвращаются ко двору: своя земля под ногами и свое солнце над головой. Для других — республика, а для Клюева — Русь; для иных — социализм, а для него — Китеж-град. И он обещает через революцию рай, но рай этот только увеличенное и приукрашенное мужицкое царство; пшеничный, медвяный рай: птица певчая на узорчатом крыльце и солнце, светящееся в яшмах и алмазах. Не без сомнения допускает Клюев в мужицкий рай радио, и плечистый магнит, и электричество: и тут же оказывается, что электричество — это исполинский вол из мужицкой Калевалы и что меж рогов у него — яственный стол.

Клюев, очевидно, бывал в Питере во время революции, писал в “Красной Газете”, братался с рабочими, но, как хозяин себе на уме, Клюев даже в те медовые дни так и этак прикидывал, не будет ли от этого всего ущерба его клюевскому хозяйству, то бишь искусству. Если Клюеву покажется, что в городе его не ценят, то он, Клюев, тут же обнаружит нрав и накинет цену своему пшеничному раю по сравнению с индустриальным адом. И если его в чем укорят, то он за словом в карман не полезет, противника обложит, себя похвалит крепко и убежденно. Еще недавно Клюев затеял стихотворную перебранку с Есениным, который решил надеть фрак и цилиндр, о чем и сообщил в стихах. Клюев увидел в этом измену мужицкому корню и бранчливо мылил младшему голову — ни дать ни взять богатый братан, выговаривающий брательнику, который вздумал жениться на городской шлюхе и записаться в голоштанники.

Клюев ревнив. Кто-то советовал ему отказаться от божественных словес. Клюев ударился в обиду:

Видно, нет святых и злодеев
Для индустриальных небес.

Неясно, верит он сам или не верит: бог у него вдруг харкает кровью, богородица за желтые боны отдает себя какому-то венгру. Все это выходит вроде богохульства, но выключить бога из своего обихода, разрушить красный угол, где на серебряных и золоченых окладах играет свет лампады, — на этакое разорение Клюев не согласен. Без лампады не будет полноты.

Когда Клюев “подспудным, мужицким стихом” поет Ленина, то очень не легко решить: Ленин это или... анти-Ленин? Двоемыслие, двоечувствие, двоесловие. А в основе всего двойственность мужика, лапотного Януса, одним лицом к прошлому, другим — к будущему. Клюев поднимается даже до песен в честь коммуны. Но это именно песни “в честь”, величальные. “Не хочу коммуны без лежанки”. А коммуна с лежанкой — не перестройка по разуму, с циркулем и угломером в руках, всех основ жизни, а все тот же мужицкий рай.


Золотые дерева
Свесят гроздьями созвучья,
Алконостами слова
Порассядутся на сучья.

Медный кит


Вот поэтика Клюева целиком. Какая тут революция, борьба, динамика, устремление к новому? Тут покой, заколдованная неподвижность, сусальная сказочность, билибинщина: “алконостами слова порассядутся на сучья”. Взглянуть на это любопытно, но жить в этой обстановке современному человеку нельзя.

Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от нее? Скорее от революции: слишком уж он насыщен прошлым. Духовная замкнутость и эстетическая самобытность деревни, несмотря даже на временное ослабление города, явно на ущербе. На ущербе как будто и Клюев.
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва


Вернуться в Жизнь и Любовь

Кто сейчас на форуме

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 72