печатные издания

Модераторы: perpetum, Дмитрий_87, Юлия М., Света, Данита, Татьяна-76, Admin

Сообщение Данита » 21:08:37, Суббота 12 Май 2007

Nika писал(а):
Данита писал(а): ГЫЫЫЫЫЫЫЫ пошутила я))) Это Брики сделали - БРИКИ!!!

:twisted: :twisted: Наталья Сергеевна, не наговаривайте на Лилю! Не нааааадо! :lol:


слушаюсь -с и повинуюсь-с :idea: :D
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение perpetum » 02:05:52, Воскресенье 20 Май 2007

САЛАМАНДРА
АЙСЕДОРА ДУНКАН

Елена АРСЕНЬЕВА


- Вы не можете вот это исправить? - спросила она тихо и протянула ему какую-то маленькую, неказистую книжечку.
Он взял документ. Это был паспорт, на его последней странице находилась маленькая фотография необычайно красивой женщины с блестящими глазами и затаенной улыбкой. Паспорт был выписан во Франции на имя Айседоры Дункан.
Человека, к которому она обратилась, звали Илья Ильич Шнейдер, и он был известный журналист, театральный критик и драматург, по воле судьбы (вернее, по приказу правительства) устраивавший в Советской России дела знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан, ставший ее секретарем и переводчиком. В конце концов они подружились настолько, что Айседора не постеснялась обратиться к нему с просьбой... подделать паспорт. Пусть другого государства, но все же!
Илья Ильич посмотрел на изящный ноготь, который указывал на цифру, обозначающую год рождения: 1877. Первая семерка была написана криво, словно перо дрогнуло в руках французского делопроизводителя, заполнявшего документ. Чуть-чуть дополнить линию черной тушью - и семерка запросто превратится в восьмерку.
Илья Ильич поднял глаза от паспорта и поглядел на его обладательницу, которая улыбалась враз и смущенно, и развязно. Судя по этим двум семеркам и дню рождения (27 мая), ей сейчас, в начале мая 1922 года, почти 45 лет. Если исправить цифру, по документам будет тридцать пять. Илья Ильич знал толк в красавицах и мог бы поклясться на Библии (если бы какому-то безумцу пришло в голову потребовать от него такую клятву в постреволюционной России!): больше тридцати никто и никогда не дал бы этой богине с медными волосами, струившимися волнами и спускавшимися на длинную шею, этой нимфе с роскошной фигурой и глазами изменчивыми, переливчатыми, словно радужные мыльные пузырьки, которые вбирают в себя все краски окружающей вселенной. Сейчас, как и всегда в минуты глубокого волнения, глаза у нее сделались не то синие, не то сиреневые...
О да, Илья Ильич знал толк в красавицах и вообще в женщинах, однако он был всего лишь мужчина, то есть существо, которое сначала ляпает, а только потом думает. Ну вот, он, ничтоже сумняшеся, взял да и ляпнул:
- А зачем вам это?
На одно мгновение Айседора сделалась похожа на обиженную девочку, и Илья Ильич чуть не стукнул себя по лбу: какой же он сундук! Ведь завтра... завтра...
- Тушь у меня где-то есть, - сказал поспешно Шнейдер. - Исправить нетрудно. Но только по-моему, вам это не нужно.
Она милостиво кивнула, принимая комплимент и прощая бестактность Ильи Ильича:
- Нужно не мне. Это нужно для Езенин. Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет, которые стоят между нами!" Но эта цифра... на нее будут смотреть завтра чужие глаза... Ему может быть неприятно. А паспорт мне больше не понадобится, я теперь получу другой.
Илья Ильич взял документ и пошел искать тушь, обещая сделать все так, как нужно, чтобы не омрачить предстоящего великого события.
И впрямь великого! Ведь на завтра было назначено бракосочетание всемирно известной танцовщицы Айседоры Дункан и знаменитого русского поэта Сергея Есенина, которого Айседора, на своем неподражаемом англо-франко-немецком языке, называла «Езенин» с добавлением двух слов: «ангелъ» либо «чиортъ» - в зависимости от ее настроения, в зависимости от его настроения, в зависимости от его поведения, в зависимости от количества выпитого им вина или водки, в зависимости от... Ну, тут было слишком много привходящих элементов, но все они в ту пору еще не имели определяющего значения, а имела значение только любовь, которая вспыхнула между этими двумя людьми с первого взгляда.

***

Впрочем, любовь Айседоры к тому или друго7му мужчине всегда именно вспыхивала. Она, смеясь, говорила сама о себе, что всегда была влюблена только безумно! Для нее было немыслимо медленное, мерное, плавное развитие чувств. И если она уверяла, что первые представления о ритме, о танце были вызваны у нее ритмом волн (родилась Айседора в Сан-Франциско, который, как известно, находится на берегу океана, да она и танцевала, украшая сцену длинными синими завесами, словно купаясь в волнах), то внутри ее всегда пылал страстный, негасимый огонь, в котором она горела. Горела - и не сгорала, словно сказочная саламандра, дух огня.
Именно с огнем было связано одно из самых пугающих впечатлений ее жизни. И самых ярких! Ей было два или три года, когда дом, в котором жила семья Дункан, загорелся. Маленькую Айседору обнаружили сидящей в центре огненного круга. Похоже, если бы не дым, заставлявший ее кашлять, она бы продолжала смотреть на огонь и качаться в одном ритме с пляской языков пламени. Ее выбросили из окошка в руки стоявших наготове полисменов, и только тогда Айседора заплакала.
На свое - и окружающих! - счастье, она не стала пироманкой... Разве что духовной: обрела редкостный дар вспыхивать страстью к жизни и вызывать ответный огонь в сердцах. Особенно в мужских. Вызывать в них любовь.
Она всегда была настроена на любовь, на всепоглощающую страсть. И с надеждой именно на невероятную любовь (а не только на перевоспитание российских ребятишек!) в 1921 году Айседора приняла приглашение советского правительства организовать школу для обучения одаренных детей танцевальному искусству. Конечно, Европа да и Америка уже слегка попривыкли к эпатирующим танцам этой странной балерины, танцевавшей порою не только босиком, но и с обнаженной грудью, да и вообще не старавшейся скрыть среди развевающихся, воздушных одеяний всего своего прелестного тела. Ну что делать, ну ненавидела она балетное трико «цвета семги» (ее собственные слова), вот и не надевала его никогда. Однако поехать в Россию - совсем не то, что танцевать практически голой. Это гораздо хуже!
«Наверное, Айседора сошла с ума», - рассуждали люди. И немудрено помешаться от обвала бедствий, настигших ее! Дети, дочь Дирдрэ и сын Патрик, рожденные ею от Гордона Крэгга и Париса Эжена Санжера <Так звучит по-французски фамилия фабрикантов Зингер, к семье которых принадлежал Парис Эжен.> погибли - страшно, трагически, утонув в автомобиле, внезапно сорвавшемся с моста. А ребенок, которым она была тогда беременна, умер через несколько дней после рождения...
А впрочем, в глазах мира Айседору не извиняло даже сумасшествие от горя. Скорбящей матери гораздо более естественно было бы затвориться в монастыре, чем ринуться в Россию, в эту безумную страну, где, конечно же, ее непременно изнасилуют при переходе границы, а потом будут кормить супом, сваренным из отрубленных человеческих пальцев.
Во всяком случае, Айседора рассказывала Илье Ильичу Шнейдеру, что именно так ее стращали перед отъездом в Париже бывший русский посол во Франции Маклаков и некто Чайковский - глава белогвардейского правительства, организованного англичанами в оккупированном ими Архангельске. С другой стороны, Айседора могла и приврать... просто так, из любви к искусству, а также потому, что жила всю жизнь в не слишком-то реальном мире. То есть она искренне верила, что Маклаков и Чайковский говорили ей именно "это. К тому же больше всего на свете она хотела сейчас прийтись ко двору в диковинной стране, которую когда-то видела благополучной, процветающей (она дважды, в 1905 и 1908 годах, гастролировала в России), а теперь обнаружила полуразрушенной, изнемогающей от голода, лежащей в развалинах... Во время пути в Россию Айседора торопливо записала, что у нее такое чувство, словно душа, отделившись после смерти от тела, совершает свой путь в новый мир.
Стало быть - на тот свет? Куда ж еще направляется душа после смерти?
Эти мысли - чистое инферно, конечно... И ей еще предстояло в том убедиться.
Однако тогда, в 1920 году, Айседора не задумывалась над чудовищностью и нелепостью возникшего у нее образа. Да и вообще - над чем и когда она задумывалась в своей жизни? Разве что о хлебе насущном - да и то коли вовсе уж нечего было есть, - а все остальное всегда подчинялось лишь вдохновению. Ее танец был самовыражением, чистой импровизацией, полной неожиданностью, которая в сочетании с исключительной красотой, пластичностью и, скажем так, раскованностью Айседоры производила сильное впечатление. А иногда - не производила.
Она ни за что не хотела себе в этом признаваться, однако в дополнение к раскованности нужна была «школа» - та самая тренировка, которую балерины проходят ежедневно у станка (у «палки»!), опасаясь иначе потерять форму. «Школу» Айседора нарабатывала в течение всей жизни ежедневными танцами, простодушно уверяя всех - и себя в том числе! - что танцует, как птицы поют: естественно, ни с того ни с сего, совершенно не тренируясь.
Еще на заре туманной юности, пытаясь заинтересовать своими прелестными, но непривычными, как... ну, скажем, как пение птицы киви (которая, как известно, не поет), телодвижениями на мотивы «Песни без слов» Мендельсона некоего директора странствующей труппы, она потерпела неудачу - услышала от него:
- Вы очень миловидны и грациозны. И если бы все это изменили и танцевали что-нибудь побойчее, с перцем, я бы принял вас. Что-нибудь с юбками, оборками (Айседора, по обыкновению, танцевала в хитоне) и прыжками. Вот если бы вы сначала исполнили свою греческую штуку, а потом сменили ее на оборки и прыжки...
Айседора убеждала себя, что согласилась «приспособиться к этим мещанским потребностям» исключительно ради матушки, которая тогда голодала, питаясь одними помидорами и слабея с каждым днем, но поддерживая свою высокодуховную дочь. Однако именно в те голодные дни Айседора постигла истину, впоследствии высказанную одним знаменитым русским теоретиком и практиком революции: дескать, свобода буржуазного художника, писателя и актрисы на самом деле - это зависимость от денежного мешка...
К чести Айседоры можно сказать, что хоть она и черпала из всякого попадавшегося под руку мешка (и чем он был туже, тем лучше), но надолго ее «зависимости» не хватало - и она вновь пускалась в некий свободный полет над матерьяльным миром, опускаясь на какой-нибудь островок лишь изредка: чтобы подкормиться, пересидеть бурю, переспать с очередным красавцем, родить ребенка, отказать поклоннику... А затем вновь взмывала над грешной землей, летела среди развевающихся синих занавесей, под рокот аплодисментов и крики: «Браво, божественная!» Наиболее реально смотрела на жизнь ее старшая сестра Элизабет, которая, устав мотаться за призраками, однажды открыла в Бостоне школу классического и бального танца, с тех пор преуспевала и помогала перебиться сестре и братьям, когда они вдруг плюхались в разгар свободного полета на мель.
Впрочем, по мере того как Айседора научилась примирять требования публики с собственным идеализмом, деньги потекли к ней рекой. Причем иногда такое примирение проходило на диво просто: однажды в Англии (кстати, толчком к тому, чтобы уехать из не оценившей ее Америки в Европу, стало не что иное, как пожар в отеле, где жила семья Дункан, лишившаяся с тех пор всего имущества) она танцевала среди очень респектабельного общества, и публика была совершенно шокирована, узрев ее босой и практически неодетой. Хозяйка дома, завидев, что часть гостей уже возмущенно приподнимается над креслами, чтобы уйти, моментально нашлась:
- Мадемуазель Айседора танцует в репетиционном костюме, потому что багаж ее с концертным платьем задерживается с доставкой.
- Ну, раз так... - протянула чопорная публика и снисходительно (а мужчины с особенным удовольствием) принялась смотреть танец.
Сборы были прекрасными! Еще пару лет назад Айседора разразилась бы опровержением этой лжи во спасение, но слишком многому научила ее жизнь. Вот так все идеалисты и приходят постепенно к материалистическому убеждению в том, что бытие определяет сознание, а не наоборот. Увы, увы...
И все-таки эта семья - Дунканы - порою производила впечатление даже не идеалистов, а душевнобольных. Но, между прочим, подобно тому, как истерия считается привилегией имущих классов (богатые барыни от безделья с жиру бесятся), так же и шизофрения порою вызвана переизбытком материальных возможностей.
Однажды семейство разбогатевших (теперь уж благодаря Айседоре) Дунканов прибыло в Грецию. Они вообще боготворили золотой век человечества, легендарную Элладу, и древнегреческие танцы лежали в основе танцевальных теорий и практик Айседоры. Облазив все достопримечательности, Дунканы решили построить себе дом в благословленной богами колыбели цивилизации. Дому надлежало сделаться не просто домом, но дворцом искусств! Место было выбрано в чистом припадке вдохновения: только потому, что дивная скалистая вершина находилась на одном уровне с афинским Акрополем.
Впрочем, это не беда, что за вершину горы - неплодородную, безлесную, пустынную - семья выложила немыслимые деньги. Но, только начав строить дворец - совершенную копию дворца Агамемнона (существовавшего, как известно, только в воображении мифотворцев, так же, как и сам его хозяин) - и возведя стены, вбухав в строительство кучу денег, они сообразили, что в том месте... невозможно изыскать воды. И все же они еще бились невесть сколько времени, бурили скалы, отыскивая какие-то несуществующие водяные жилы, пытались устроить артезианские колодцы... В конце концов, пожрав невероятное количество денег, прожект дворца был похерен, а в развалинах его впоследствии обосновались какие-то греческие мятежники, которые очень успешно отравляли жизнь своим соплеменникам, против угнетения коих сии мятежники как бы боролись.
Ну что ж, пути господни неисповедимы, а кого боги хотят погубить... etc.
Одно утешительно: сколько ни приходилось бедствовать всем Дунканам вообще, а Айседоре в частности, в былые годы, со временем они стали весьма богаты. Деньги теперь так и обваливались на прелестную и талантливую танцовщицу, которая стала чрезвычайно модной среди самых изысканных ценителей искусства, а заодно и среди миллионеров. Она сама признавалась друзьям:
- Деньги ко мне словно бы притекали из водопроводного крана. Поверну кран -деньги будут. Стоит захотеть - контракт будет.
Она была искренне признательна бедности, в которой выросла, потому что она приучила ее к лишениям. Но не приучила к бережливости. Да и слава богу! Или деньги считать, или танцы танцевать, тем паче такие, какие танцевала Айседора, - разрушающие все на свете догмы и устои.
«До основанья, а затем...» - этот девиз был очень близок мятежной душе Айседоры, которая полагала, что разрушила до основанья здание классического балета, а созданное ею новое направление танца будет жить вечно. Увы... Консерватизм, как это ни странно, оказался прогрессивней модернизма, ибо этот последний зиждется лишь на носителях его, а консерватизм - достояние, как принято выражаться, масс. Классический балет не умер, он процветает, а искусство Айседоры сохранилось лишь в невразумительных воспоминаниях. Что же касается очень ценившей Айседору родины революции, то... иных уж нет, а те далече.
Впрочем, кабы все мы заранее знали, что нас ждет впереди, жить вообще не стоило бы труда. А потому не будем резонерствовать - лучше снова обратимся взором в то полное надежд время, когда саламандра искала для себя нового пламени, желая избыть душевные горести. Катарсис <Очищение огнем> - это было ее обычное состояние.

***

Илья Ильич Шнейдер, который великолепно относился к Айседоре, исполнил ее просьбу (посоветовавшись, надо полагать, с Луначарским, наркомом просвещения и культуры, под эгидой, так сказать, которого и проистекал эксцентричный визит эксцентричной танцовщицы в Советскую Россию). И вот солнечным майским утром в загсе Хамовнического Совета расписались Сергей Есенин и Айседора Дункан, взяв каждый двойную фамилию: Дункан-Есенин.
Оба они были необычайно радостны, хотя Айседора старательно гнала от себя назойливое сомнение: а решился бы на брак с ней Есенин, если бы не хотел до умопомрачения увидеть наконец Европу и Новый Свет? Ведь Айседора, в надежде заработать денег для своей русской танцевальной школы (против обещания правительства Ленина, заманившего Айседору в Россию, в школу было позволено принять только сорок детей, а не тысячу, да и для тех были вечные проблемы с деньгами), снеслась со знаменитым американским импресарио Юроком, и он организовал ее гастроли. Поездка обещала быть очень долгой, и Айседора не хотела расставаться с Есениным. С самой первой минуты она любила его так жадно и всепоглощающе...

***

Встреча произошла в более чем вольной обстановке - в доме художника Георгия Якулова, горького пьяницы и талантливого человека, который именно за то и любил Есенина, что тот тоже, во-первых, пил, а во-вторых, был необычайно талантлив.
Стояла осень 1921 года - холодный, дождливый вечер. Тогдашняя богема была бедна, а порою и нищенствовала. Поэты, художники, писатели носили жалкую обувь, смешные, сшитые из одеял, пальто, белье из простыней и платья из гардин.
Есенин и его ближайший друг поэт-имажинист Анатолий Мариенгоф были одеты лучше других. На Есенине - тщательно вычищенный и выглаженный костюм. В этом, несомненно, состояло благое влияние элегантного Мариенгофа. Есенин жил вместе с ним в одной комнате в богословском переулке, и они на пару щеголяли в цилиндрах. Впрочем, тут дело было даже не в изысканном вкусе Мариенгофа (и не в его профиле, к которому очень шел цилиндр). Просто как-то раз друзьям понадобились шляпы, а ничего другого в лавке не нашлось. Цилиндр придавал Есенину неестественно-демонический вид. Впрочем, ему вообще не шли шляпы, с его-то рязанско-херувимским личиком.
Итак, Есенин, очень возбужденный, шатался по якуловскому ателье, которое имело самый жалкий вид. А впрочем, сорванные обои, сырость и плесень, отсутствие самой необходимой мебели и посуды не были чем-то особенным в то время всеобщей разрухи.
Каждый принес что мог из еды. Было даже вино - Якулов клялся, что не знает, откуда оно взялось: закон запрещал его продавать. Кирпичная печка в центре комнаты была хорошо натоплена, и настроение у все подходивших промерзших гостей немедленно становилось прекрасным.
Собрались актеры, поэты, художники, представители Наркоминдела, Моссовета... Богема мирно соседствовала с чиновниками. Ждали комиссара культуры Анатолия Васильевича Луначарского, но пока прибыли только два его помощника - Гринберг и Штеренберг.
Пробило полночь. Начали поговаривать о том, что пора расходиться. Внезапно дверь отворилась, и появилась группа людей в непривычной, нерусской одежде. Они говорили на смеси трех языков - позднее гости узнали, что это была обычная манера Айседоры Дункан и ее приемной дочери и помощницы Ирмы. Волей-неволей их манеру перенял и Илья Ильич Шнейдер.
Впрочем, ни на секретаря, ни на молоденькую, хорошенькую Ирму никто не обратил внимания. Все уставились на Айседору, которая так и притягивала взгляды своей необычайной внешностью и пластичностью.
Дамы (то есть это в былые времена их называли бы дамами, а теперь здесь все были гражданки) во все глаза смотрели, как знаменитая танцовщица сняла со своих шелковых туфель мягкие калоши и не сунула их стыдливо под вешалку, как поступили прочие, а кокетливо, даже с вызовом повесила на гвоздь, словно это были балетные туфельки, а не калоши. Вообще ее одежда, самая вроде бы простая, казалась вызывающей: короткий жакет из соболей, прозрачный длинный шарф. Дамы (гражданки!) заволновались. Можно себе представить, сколько это стоит! Никто не видел соболей с... ну да, с семнадцатого года! Все соболя нынче откочевали в эмиграцию вместе со своими носительницами. Но когда, сняв жакет, Айседора осталась в строгой греческой тунике красного цвета, заволновались уже мужчины, а женщины совершенно приуныли. Ее волосы были медно-красного цвета. И этот вызывающий наряд, не скрывающий линий совершенного тела... Пламень! Саламандра!
«В ее-то годы!» - возмущенно думали юные гражданки, но так и норовили забиться в уголок, стыдливо понимая: даже осень этой красоты ярче и прельстительней их простенькой весны.
Устроившись на софе, Айседора всматривалась в лица, как будто хотела проникнуть в мысли окружающих ее людей. Ее засыпали вопросами. Она, как обычно, живо отвечала одновременно на трех языках. Шнейдер едва успевал переводить, но в смысл ее слов мало кто пытался вникать: ее слушали, как музыку. Томный, певучий голос ее звучал нежно и чуть насмешливо. Гражданки, особенно те, которые не понимали ни слова, готовы были рыдать, заметив, как смотрит на Айседору Есенин. Почувствовав его взгляд, она улыбнулась долгой, откровенной улыбкой. И поманила его к себе.
Есенин молча сел у ног Айседоры. Он не знал иностранных языков. На все вопросы он только качал головой и улыбался. Она не знала, как с ним говорить, и провела пальцами по его волосам, пробормотав на своем очень слабеньком русском:
- Зо-ло-тая го-ло-ва...
Видно было, что Есенина дрожь пробрала от прикосновения ее пальцев. Она засмеялась и вдруг, приподняв его голову за подбородок, поцеловала в губы. И еще раз, и еще, - полуприкрыв глаза, с выражением уже не нежным, а страстным.
Есенин вырвался, двумя шагами пересек комнату и вспрыгнул на стол. Он начал читать стихи:

Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел.
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
Так испуганно в снежную выбель
Заметалась звенящая жуть.
Здравствуй, моя черная гибель,
Я навстречу к тебе выхожу!

Как странно, что при первой же встрече с Айседорой он читал стихи о гибели затравленного волка... Потом, отравленный любовью, уже в Берлине признается в горьких, словно хина, строках:

Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.

Но тогда, в тот вечер, ничто не предвещало беды. Есенин был в ударе, читал особенно хорошо. Айседора прошептала по-немецки:
- Он - ангел, он - сатана, он - гений! Неважно, что она не понимала слов. Если Есенин хотел очаровать человека, ему нужно было только улыбнуться главами и начать читать стихи, немного утрируя свой рязанский диалект. Магия его голоса была поразительна.
Когда он во второй раз подошел к Айседоре, она бурно зааплодировала ему и сказала по-русски:
- Оч-чень хо-ро-шо!
Однако все знали, что собрались здесь не только слушать стихи и разговоры разговаривать. Жаждали танца Айседоры, и наконец под аккомпанемент чьей-то гитары она начала танцевать - сначала «Интернационал», потом «Славянский марш» Чайковского. Алые переливы легкой ткани, алый шарф... Пластичность самых простых движений казалась невероятной, заставляла содрогаться сердце.

Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда...

Есенин смотрел на нее, не отрываясь. Анатолий Мариенгоф покосился на друга раз и другой, потом лицо его омрачилось.
- Кто бы мог подумать, - пробормотал он ревниво, - что «Славянский марш» может сыграть не только оркестр, но и отяжелевший живот, грудь и немой красный рот, словно кривым ножом вырезанный на круглом лице.
Есенин бешено сверкнул на него синим, раскаленным оком, потом отошел в сторону и снова уставился на Айседору.

Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк...

Танец кончился. Все зааплодировали, окружили Айседору. Рядом с ней был и Есенин, пытавшийся что-то сказать. Она взглядывала на него с улыбкой, исподлобья, пожимала нагими плечами, не понимая его восторженных слов... Вдруг он воскликнул:
- Отойдите все! - сбросил ботинки и начал танцевать вокруг Айседоры какой-то дикий, невообразимый танец. Потом рухнул ниц и обнял ее колени.
Мариенгоф содрогнулся и вышел.
Айседора снова погладила золотистые кудри поэта, и Есенин встал. Они смотрели друг на друга, обнявшись, и долго молчали.
Уезжала Айседора, как всегда, в сопровождении Шнейдера. Но в ту ночь с ними вместе поехал Есенин. Место в пролетке рядом с Айседорой было занято им. Шнейдеру пришлось сесть на облучке. Ему было видно, что эти двое сидят, взявшись за руки. У них был вид одурманенных.

Я не знал, что любовь - зараза,
Я не знал, что любовь - чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.

Собственно, была уже не ночь - светало. Проехали Садовые улицы, потом свернули за Смоленский. Усталый извозчик клевал носом и не особенно-то следил за тем, куда идет лошадь. Сквозь дрему Шнейдер вдруг заметил, что она уже выехала на Пречистенский бульвар, где находился дом Айседоры (там же размещалась ее школа), и кружит вокруг большой церкви.
- Эй, отец! - встрепенулся Шнейдер, хлопая извозчика по плечу. - Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь!
Услышав его слова, Есенин вышел из транса и радостно захохотал:
- Повенчал! Повенчал! - Он был в полном восторге.
Айседора теребила то его, то Шнейдера, пытаясь понять, что произошло. А когда ей объяснили, изумленно покачала головой:
- Свадьба...
Шнейдер, знающий историю ее жизни, понимал, чему она изумлена. Айседора имела множество любовников, но ни за одного из них не хотела выйти замуж. Разве что, может быть, за Гордона Крэгга, сына великой актрисы Эллен Терри, но он уже был женат во время их встречи, имел детей. И даже миллионер Парис Санжер (Лоэнгрин, как его называла Айседора за поразительную красоту и благородство) не смог увлечь ее под венец. И вот теперь такая странная, судьбоносная случайность!
После этого Шнейдер уже не удивился, когда Есенин вошел вместе с ними в особняк на Пречистенке и проследовал вместе с Айседорой в ее комнаты.

***

На публике они появились только через две недели - вместе. Есенин сразу ринулся в Богословский переулок, к другу-приятелю Мариенгофу:
- Толя, слушай, я влюбился в эту Сидору Дункан. По уши! Честное слово! Ну, увлекся, что ли. Она мне нравится. Мы сейчас на Пречистенке живем, ты к нам заходи, она славная.
Мариенгоф сидел за столом и собирался писать. Огромная капля чернил упала с пера на белый лист и расползлась по нему безобразными потеками. Есенин побледнел как смерть и громко охнул.
- Очень плохая примета, - выдавил он и поспешно ушел от Мариенгофа.
Он верил в приметы.
Впрочем, слишком заманчивым было для полуголодных и полубезумных поэтов знакомство со всемирно известной танцовщицей, чтобы пренебречь им. Поэтому Мариенгоф вскоре перестал чесать своим злобным языком (он бесился от ревности! Правда, не вполне было понятно, ревнует ли он Есенина, который, по слухам, отведал с Мариенгофом запретных страстей, или к Есенину: все же Анатолий Мариенгоф был поразительно красив, и он не мог понять, почему любительница молодых красавцев Айседора предпочла ему, высокому, томному, изящному, словно Арлекин, простака-русака Есенина с его курносеньким носиком) и появился в особняке на Пречистенке. Вместе с ним туда пришли прочие поэты-имажинисты, помешанные на красоте формы стиха: Вадим Шершеневич, Рюрик Ивнев, Иван Старцев, который выразил всеобщую зависть к Есенину незамысловатым стишком - чуть ли не единственным, который он создал:

Ваня ходит немыт,
А Сережа - чистенький,
Потому Сережа спит
Часто на Пречистенке.

Есенин и впрямь прижился на Пречистенке: здесь писал поэму о Пугачеве, другие стихи, здесь дотягивал «Волчью гибель»: то самое стихотворение, которое читал на вечеринке у Якулова. Айседора намекала, что неплохо бы ему выучиться хоть одному иностранному языку, однако он твердо заявил, что знание другого языка мешало бы ему работать. Спустя год он напишет Шнейдеру из Америки: «Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски».
Ничего, кроме воинствующего хамства, в этом не было, никакой такой «национальной гордости великороссов». Но, увы, Есенин, при всем его безудержном таланте, и в самом деле всю жизнь был страшным, невыносимым хамом, хулиганом, истериком, который очень скоро сделал невыносимой жизнь женщины, которая влюбилась в него до страсти - так, как умела влюбляться только она.
Она даже начала учить русский язык и называла возлюбленного «Сергей Александрович»! А он называл ее «проклятой сукой» и гнусаво спрашивал, выставляя напоказ свое к ней гнусное отношение: «Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь?»
Увы, Есенин оказался патологически ревнив. И хотя он хвастал:

Много девушек перещупал,
Много женщин в углах прижимал, -

а все же не стыдился называть свою подругу «молодой, красивой дрянью» и признавался:

Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.

Так чего ж мне ее ревновать,
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь - простыня да кровать,
Наша жизнь - поцелуй, да в омут.

Наверное, Есенин донимал бы ревностью «к прошлому» даже невинную девушку, которую из девственницы сам бы сделал женщиной, ну а Айседора отнюдь не была девственницей. К тому же она, как всякий творческий человек, была откровенна и искренна - часто во вред себе, ибо окружающий мир скрытен, ощетинен против наивной искренности и презирает ее, считает простотой, а ведь известно, что простота хуже воровства. К несчастью, Айседора была аристократкой духа, ну а Есенин, гениальный Есенин был плебеем до мозга костей и до последнего слова своих невероятных стихов. Облагородила его только смерть, а вот любовь... любовь и ревность пробуждали в нем просто скота. Животное. Даже зверя.

***

Впрочем, Айседору было к чему зверски ревновать.
Она вспоминала любовные истории своей жизни с удовольствием, не стыдясь их, а только гордясь. Потому что ее любили люди, мягко говоря, незаурядные. Настоящие мужчины! Ну разве можно было стыдиться страсти скульптора Огюста Родена... который, кстати, так и не стал ее любовником?!
Но это было такое прелестное воспоминание!
Однажды Айседора, которая была тогда еще совсем юной и пока что не стала мировой знаменитостью, проникла, со свойственной ей настойчивостью, в студию Родена. Знаменитый скульптор оказался небольшого роста, коренастый, сильный, с гладко остриженной головой и пышной бородой. Он напомнил Айседоре Пана -лесного бога Древней Эллады. Показав свои работы наивной танцовщице, он вдруг взял небольшой кусок глины и сжал между ладонями. Тяжело дыша («От него полыхало жаром, как от пылающего горна!» - расскажет потом Айседора), он в несколько минут вылепил женскую грудь, которая трепетала под его пальцами.
Потом поехали в студию Айседоры, и там она танцевала свою вдохновенную вариацию на тему идиллии Теокрита:

Пан любил нимфу Эхо,
Эхо любила Сатира...

Стоило Айседоре приостановиться, чтобы объяснить свою теорию нового танца, как Роден схватил ее в объятия. На лице его появилось то же выражение, какое было, когда он лепил.
- Его руки заскользили по моей шее, груди, погладили мои плечи и скользнули по бедрам, по обнаженным коленям и ступням, - вспоминала Айседора. - Он начал мять все мое тело, словно оно было из глины. От него исходил жар, опалявший и разжигавший меня. Возникло желание покориться ему всем своим существом, и действительно, я бы так и поступила, если бы не испуг - результат моего нелепого воспитания. Я отступила, набросила платье поверх туники и, придя в замешательство, прогнала его. Как жаль! Как часто я раскаивалась в этом ребяческом, ложном понимании стыда, которое лишило меня случая отдать свою девственность самому великому Пану, могучему Родену!
Даже к этому невинному воспоминанию Есенин ревновал. Наверное, прежде всего не к тому, что Роден «мял все тело» Айседоры, а к тому, что она была знакома с Роденом! Это была даже не ревность, а род уязвленного честолюбия, зависть к блистательным знакомствам и феерически прожитой жизни. Это чувство еще даст себя знать, когда Есенин и Дункан отправятся путешествовать. Но пока ему хватало «нормальной» ревности.
Сохранив свою девственность от неистовых рук Родена, Айседора вскоре с восторгом отдала ее ослепительному красавцу-мадьяру Оскару Бережи, которого она называла Ромео, потому что он был актером Королевского национального театра Венгрии.
- Признаюсь, первым моим впечатлением был ужасный испуг, - откровенничала Айседора потом.
Это было во время гастролей в Будапеште, который восторженно принимал танцовщицу. Прекрасное время любви, страсти... К сожалению, ее возлюбленный венгр оказался актером до мозга костей. Он настолько входил в роль, что уже не видел разницы между нею и реальной жизнью. Ромео беззаветно, страстно, пылко любил свою Джульетту - танцовщицу, которая ради него готова была отказаться от своего искусства. Марк Антоний, все интересы которого сосредоточивались на римской черни, пришел ему на смену и вышиб из головы и из сердца прекрасного венгра все эти сентиментальные глупости.
После расставания с ним Айседора снова вынула из чемодана свои туники и поклялась никогда больше не покидать искусства ради любви. Во всяком случае, у Ромео-Антония она научилась сложному искусству сублимации - воплощать свои переживания и страдания в искусстве и подменять этими выдуманными страданиями истинные. Большие мастера сублимации великолепно проживают жизнь в творческих мечтах, даже не чувствуя потребности в реальности!
Потом у нее был роман с Генрихом Тоде, историком искусств, который по ночам приходил к дому Айседоры, чтобы только увидеть, как она танцует. Айседора вызывала у бедного профессора всепоглощающую страсть, однако то ли он уже целиком перешел в духовную жизнь, то ли ее охлаждало такое невероятное количество серого вещества в одной, отдельно взятой, притом довольно невзрачной черепной коробке, - роман так и остался платоническим.
Между тем романы были только украшением ее жизни. Все в ее судьбе было посвящено танцу, который все более восхищал мир. В 1905 году она впервые оказалась на гастролях в России. Айседора угодила в Петербург в самый разгар похорон жертв 9 января. Москва тоже не слишком понравилась танцовщице. Да и вообще, заснеженная, зимняя Россия показалась ей каким-то кладбищем.
Впрочем, и на этом кладбище бывали премилые встречи со вполне живыми людьми...
Например, однажды к ней пришла прелестная, миниатюрная дама в несметном количестве бриллиантов и принялась приветствовать от имени русского классического балета. Это оказалась Матильда Кшесинская, звезда сцены и возлюбленная русского императора Николая в ту пору, когда он был еще цесаревичем, звался просто Ники и с помощью этой очаровашки на пуантах решал свои гормональные проблемы. Теперь Кшесинская была любовницей одного из великих князей (ни на кого, кроме мужчин из царской фамилии, она не разменивалась) и источала благожелательность и довольство жизнью. Ее не смутило даже то, что в великолепной карете, обитой дорогими мехами, она привезла в свою собственную театральную ложу, изобилующую цветами и конфетами, особу в короткой белой тунике и греческих сандалиях... в разгар русской зимы!
Хоть Айседора и была воинствующей противницей классического балета, она все же не могла не оценить мастерства русских балерин. А поглядев утром на тренировку «у палки» Анны Павловой под руководством знаменитого Петипа, Айседора сочла русских «сильфид» истинными подвижницами.
Кстати, именно благодаря «палке» все они и в постбальзаковском возрасте обладали фигурами, словно у юных девушек, чего нельзя было сказать об Айседоре. Хоть она и проповедовала пользу ежедневной гимнастики, но не всегда следовала собственным проповедям. Так что ехидные реплики Мариенгофа в двадцать первом году насчет ее несколько преизбыточно-роскошных форм, увы, не были абсолютной инсинуацией.
В тот, свой первый, приезд в Россию Айседора встретилась с Константином Сергеевичем Станиславским. Каждый из них был гениален в своем роде, и, что характерно, Станиславского не обуревал мужской шовинизм - он охотно признавал знания и талант Айседоры. Однако ей очень скоро надоело выступать около этого высоченного, широкоплечего, черноволосого театрального- гения в роли, как она изящно выразилась, нимфы Эгерии <В мифах Древнего Рима эта нимфа - советчица легендарного правителя Нумы Помпилия, которая после его смерти превратилась в источник, названный ее именем.>. Как-то раз, когда Станиславский собрался уходить, Айседора положила руки ему на плечи и, притянув его голову к своей, поцеловала в губы. Станиславский нежно ответил, однако принял весьма удивленный вид и торопливо отстранился.
Недоумевающая Айседора потянулась к нему вновь, однако Станиславский отвел ее руки и очень серьезно спросил:
- А что мы будем делать с ребенком?
- С каким ребенком? - опешила Айседора.
- Да, разумеется, с нашим ребенком! - нетерпеливо воскликнул Станиславский. - Что мы станем с ним делать? Видите ли, - глубокомысленно продолжал он, - я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо из моих детей воспитывался вне моего надзора, а это оказалось бы затруднительным при моем семейном положении.
Он был настолько серьезен и до того витиевато объяснялся, что Айседора не могла удержаться от смеха. Станиславский, похоже, обиделся: скорбно посмотрел на хохочущую красавицу и вышел из гостиницы, а Айседора всю ночь не могла успокоиться и то и дело принималась хихикать.
У знаменитой танцовщицы оказалось настолько изощренное (или извращенное?) чувство юмора, что вскоре она рассказала эту историю жене Константина Сергеевича, с которой подружилась. По счастью, оказалось, что и та не лишена вышеназванного чувства. Она очень развеселилась и воскликнула:
- О, но это на него так похоже. Ведь он относится к жизни очень серьезно!
Убедившись, что лишь Цирцея смогла бы разрушить добродетель Станиславского, Айседора отправилась на поиски новых приключений, вернувшись из России в Берлин. Они не заставили себя ждать, и это оказались именно те приключения, воспоминания о которых могли бы свести с ума даже и человека, не обладающего столь обостренной восприимчивостью и обидчивостью, как Есенин, гораздо менее ревнивого, чем он.
Гордон Крэгг... Знаменитый театральный художник, сравнимый гениальностью в своих исканиях со Станиславским и самой Айседорой. Он увидел ее танец среди синих занавесей и не то поразился, не то возмутился такому удивительному совпадению их представлений об идеальных декорациях.
Разумеется, любовь с первого взгляда вспыхнула меж ними, и Крэгг, набросив на тунику Айседоры плащ, увел танцовщицу к себе в студию, откуда они не выходили две недели, а вышли, только когда очень уж надоело спать (вернее, заниматься любовью) на полу и делить на двоих одну порцию обеда, отпускаемого Крэггу в кредит. Матушка Айседоры называла Крэгга теперь не иначе, как подлым соблазнителем.
Идиллия меж двумя совершенными любовниками (а они себя считали именно таковыми) очень скоро закончилась, потому что Крэгг оказался страшно эгоистичен. Это был воистину шовинист из шовинистов, который признавал только свою работу. Человек на сцене казался ему излишеством, весь мир представлялся лишь декорацией к какому-то еще не поставленному балету или спектаклю. И его работа, конечно, казалась главной и единственной в мире. Между ним и Айседорой то и дело вспыхивали споры о том, что первично: декорации для актера или актер для декораций. Крэгг говорил:
- Почему ты не бросишь театр? Почему ты предпочитаешь появляться на сцене и размахивать вокруг себя руками? Почему бы тебе не остаться дома и не точить мне карандаши?
Между тем проблемы любовников заключались не только в этом. Айседора почувствовала себя беременной и твердо решила родить. Дамы-патронессы балетной школы Айседоры (в то время у нее в Грюневальде была школа на сорок человек) прислали ей возмущенное письмо, сообщая, что не могут исполнять прежние должности при директрисе, которая имеет такие странные представления о морали и нравственности. Даже матушка Дункан, особа на редкость многотерпеливая, безропотно соглашавшаяся голодать, только бы не стоять поперек дороги дочери к успеху и счастью, была возмущена ее сожительством с Крэггом. Родить ребенка вне брака для нее представлялось не просто аморальным, но и греховным, невозможным, недопустимым, ужасным... etc. Она покинула дочь-блудницу, оставив ее возмущенно размышлять о нелепости человеческих предрассудков: ведь, родив четверых детей в браке, матушка Айседоры настолько возненавидела мужа, что развелась с ним, а когда он являлся навестить детей, запиралась на ключ в своей комнате и не выходила, пока он не уйдет. Опять же - Крэгг был женат, имел детей. То есть Айседора должна была разрушить одну семью, чтобы создать другую? Нелогичность матери возмутила ее, но поделать она ничего не могла, потому что миссис Дункан уехала в Америку.
Время шло, родился ребенок, девочка, которую назвали Дирдрэ - прелестным ирландским именем. Роды укрепили Айседору в ее феминизме:
- Неслыханное, грубое варварство, что женщина вынуждена переносить такую пытку! Нужно исправить это! Нужно положить этому конец! Просто нелепо, что при нынешнем уровне нашей науки безболезненность родов не стала еще в порядке вещей. Это так же непростительно, как если бы врачи оперировали аппендицит без обезболивания!
Ну что ж, вторые роды прошли у Айседоры так, как она хотела: безболезненно. На сей раз на свет появился мальчик, Патрик. Правда, Крэгг к тому времени уже канул в Лету, и отцом ребенка стал благородный, щедрый Лоэнгрин - Парис Эжен Санжер (или Зингер, кому как угодно). Он финансировал балетную школу Айседоры, исполнял все ее прихоти, обожал ее, покинув ради нее прежнюю свою возлюбленную - жену знаменитого доктора Дуайена, прославленного нейрохирурга. Санжер спал с женой Дуайена и финансировал его клинику. Доктор, судя по всему, ничего не имел против.
Зато мадам была очень даже против - с ножом на Санжера бросалась, когда он влюбился в Айседору и посвятил ей и ее причудливой жизни всего себя. И даже когда возлюбленные расстались (буржуазные, мещанские наклонности Санжера, непременно желавшего жениться на матери своего ребенка, глубоко возмущали мятежный дух Айседоры, ведь она стояла за свободную любовь и исповедовала свои взгляды где только можно и с каждым, кто готов был эти взгляды поддержать, пока однажды Санжер не застал ее с неким старым другом в самой недвусмысленной ситуации... вдобавок отраженной в двух десятках зеркал...), он не вернулся к прежней "Пассии. Во всех своих бедах мадам Дуайен винила танцовщицу и возненавидела ее болезненной, вернее, маниакальной, патологической ненавистью. И в том чудовищном несчастье, которое произошло потом, Айседора, не имея никаких доказательств, в глубине души подозревала эту женщину.
Однажды пришла посылка, и в ней... оказалась книга «Ниобея, оплакивающая своих детей». Айседора, для которой мифология Древней Греции была частью ее собственной жизни, конечно, отлично знала эту трагическую легенду.
Многодетная фиванская царица Ниобея однажды похвасталась своей плодовитостью перед красавицей Лето, у которой детей было только двое. И не просто похвасталась, но жестоко оскорбила ее. А между тем дети Лето звались всего-навсего Аполлоном и Артемидой. Они отомстили за оскорбленную мать, открыв настоящую охоту на детей Ниобеи: Аполлон поразил всех юношей, а Артемида - девушек. Потрясенный несчастьем отец, фиванский царь Амфион, покончил с собой, а Ниобея плакала до тех пор, пока не Окаменела от горя и не превратилась в скалу, из которой бил источник слез.
Никакое недоброе предчувствие не омрачило сердце безмятежной, счастливой Айседоры, когда она получила эту посылку, а между тем ей вскоре суждено было превратиться в Ниобею. И до конца жизни точило ее страшное подозрение, что несчастье было подстроено:
шофер находился снаружи, когда автомобиль с детьми, словно бы сам по себе, двинулся к краю моста, к тому же водитель не сразу бросился за помощью, а спустя несколько месяцев после трагедии он вдруг купил виллу за пятьдесят тысяч франков...
Все эти размышления, впрочем, пришли в голову Айседоры куда позднее. А сначала она находилась в состоянии умоисступления, на грани смерти... И хотя ее великая подруга, трагическая актриса Элеонора Дузе, заклинала ее не искать больше счастья («На вашем лбу вы носите печать величайшей несчастливицы на земле!» - бубнила она с видом закоренелой пифии), Айседора не послушалась - и обрела новое успокоение в любви, пусть и случайной, с незнакомым юношей, с которым встретилась на морском берегу, где она блуждала в поисках не то утешения, не то пытаясь отважиться на самоубийство, чтобы не сойти с ума. От этого незнакомого красавца, словно бы сошедшего с фресок Микеланджело, Айседора получила искомое утешение, очень огорчив Дузе, которая, привыкнув умирать и мучиться во мраке сценических страстей, никак не могла примириться даже с легким светом улыбок в реальности.
Конечно, эта скоропалительная связь (юного красавца звали Анжело, то есть ангел, и он оказался скульптором), которая зиждилась только на плотском влечении, не трогающем сердца, не излечила скорби Айседоры, однако, несомненно, спасла ее рассудок. Опять оказались правы вульгарные матерьялисты: бытие определяло сознание, вернее, возвращало его в помраченную горем голову танцовщицы.
Первая мировая война, которую Айседора провела в гастролях по Америке, уничтожила ее школу во Франции, разорила ее, однако во время господства великой мировой скорби в сердце танцовщицы вновь вспыхнула любовь. Он был пианистом по имени Вальтер Руммель - молодым, вдохновенным и красивым.
Вернувшись в Париж после объявления перемирия, Айседора собрала "нескольких своих бывших учениц и отправилась с ними в обожаемую Грецию. Ох, напрасно... На сей раз страна насмешливых богов и неумолимого Рока стала могилой ее любви. Айседора, которая была вечно молода душой, никогда не помнила, сколько ей лет. Увы, она также забыла, что женщина, которая обладает молодым любовником, не должна позволять ему сравнивать ее лицо с девичьими лицами - пусть глупыми, даже тупыми, но юными, свежими, ее тело - с другими телами: гладкими, тугими... Лишняя морщинка на прекрасном и вдохновенном лице величайшей в мире танцовщицы (актрисы, поэтессы, деловой женщины... да любой женщины!) порою может сыграть роковую роль в ее love story, в ее l'histoire d'amour, в ее Liebesgeschichte <История любви (англ., франц., нем.).>... Плотское влечение даже самого умного мужчины (тем более - молодого мужчины), увы, подчиняется своим примитивным законам, которые не имеют ничего общего с восхищением интеллектом и талантом подруги, оставившей далеко позади не только первую, но и вторую молодость.
А может быть, Айседора думала, что с нею ничего подобного не произойдет? Что ее возлюбленный просто не разглядит следов времени на ее лице? О господи, наверное, каждая женщина, которая потеряла голову из-за юного красавца, мечтает, чтобы он однажды ослеп...
Случилось то, что должно было случиться. Пианист не ослеп, а, наоборот, прозрел - и влюбился в одну из учениц Айседоры. Что характерно, юная красотка даже возмутилась, обнаружив, что ее учительница - «эта старуха!» - продолжает цепляться за умершую любовь Руммеля и не отрекается от своих прав.
Но в конце концов Айседора нашла в себе силы, чтобы отречься, и вернулась в Париж, в свой старый дом на Рю де ла Помп, свидетель и приют стольких горестей, стольких слез, стольких трагедий ее жизни. И снова ей казалось, что не отыщется для нее другого утешения, кроме смерти...
«Сколько раз в жизни я приходила к такому заключению! - со снисходительной улыбкой вспомнит она потом. - Меж тем стоит заглянуть за ближайший угол, и там окажется долина цветов и счастья, которая оживит нас. В особенности же я исключаю выводы, к которым приходит столько женщин, а именно, что после того, как им миновало сорок лет, их жизненное достоинство должно исключить всякую любовь. О, как это неверно!»
Спустя некоторое время вместо цифры «сорок» Айседора в этом умозаключении поставит «пятьдесят». Ее блистательное «жизненное достоинство» не исключило бы, наверное, и «шестьдесят», и «семьдесят»... Однако ни ей, ни нам уже не дано этого узнать.

***

Впрочем, вернемся в 1921 год, когда «долина цветов и счастья» открылась Айседоре в разрушенной России, в объятиях отчаянного русского поэта-хулигана.
Цветы в той долине оказались с такими шипами, что в кровь ранили любовников. И Есенин, который бросился в эту связь, будто в омут, - совершенно как обожаемые Айседорой эллины «бросались в ночь со скалы Левкадской и безвольно носились в волнах седых, пьяные от жаркой страсти» <В стихах античных поэтов «броситься с Левкадской скалы» означает погибнуть от любви, потому что именно с этой скалы бросилась Сафо, обуреваемая безнадежной страстью к прекрасному Фаону.>, - Есенин, который когда-то гордо кричал Мариенгофу: «Ты ничего не понимаешь! Она великолепная любовница. У нее были тысячи мужчин, и я стану последним!», вдруг осознал всю правоту своего ехидного и злоязычного, ревнивого и циничного, но такого мудрого друга, сказавшего:
- Ты станешь тысяча первым, только и всего.

Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?

Есенин сделался невыносим. Не то беда, что он разбил вдребезги золотые карманные часы с миниатюрным портретом Айседоры, ее подарок. Он разбил их в пьяном угаре, не помня себя, это можно было простить, что Айседора и сделала тотчас. Не то беда, что порою он срывался бог весть куда - то на Кавказ, то в родимую деревню, где как бы навечно застыла на обочине дороги его мать-старушка в своем «старомодном, ветхом шушуне», которым Есенин почему-то бог весть как гордился, хотя при своих-то гонорарах, до копейки пропиваемых в компании прилипал, мог бы купить обожаемой мамаше шубейку или хотя бы обновить пресловутый «шушун», или что там надевают рязанские крестьянки, прежде чем сходить на дорогу, тая тревогу и шибко загрустив? Не то беда, что в доме Айседоры дневала и ночевала есенинская шобла, которая потом вдохновенно облыгала ее, вроде Мариенгофа, написавшего «Роман без вранья» (его следовало бы назвать «Роман из вранья»), или вроде ханжи, начетчика, «ладожского дьячка» Клюева (стихи его были подобны, по словам самого Есенина, телогрейке, и от них «в клетке сдохла канарейка»), который, с выражением хитро... хитроумного, скажем так, богоборца на лице, любил вспоминать:
- Пришел я к ним рано-ранехоньку чаечку попить, а она, плясавица ента, Саломея, Иродиада, значитца, налила мне с самовару чаю стакан крепкого-прекрепкого. Хлебнул - и едва не окочурился, инда очи на чело повылезли. Коньяк оказался! Коньячишка! - И, покачав головенкой, волосы на которой были, конечно, подстрижены в скобку и щедро умащены маслом (а как же, Клюев ведь, по его собственным словам, был «не поэт, а мужик»), добавил: - Вот, думаю, ловко! Это она с утра-то, натощак, и из самовара прямо! Что же за обедом делать будут?!
Вообще-то в доме Дункан не было самовара, за исключением двухведерного, который стоял в ванной, однако Клюеву было это не суть важно.
Ладно, наговоры не беда, на Айседору наговаривали всю жизнь, она уже привыкла, что жизнь ее состоит из мифов и легенд. Куда горше было ей, что Есенин бил ее теперь не только физически (случалось и такое! А как же, ведь по-русски бьет - значит любит!), но и унижал словами:
- Твоя слава - ничто, это слава недолгая. Танец - что такое твой танец?! Пока ты на сцене, все только и кричат: божественная и несравненная, а когда умрешь, тебя никто не вспомнит. А мои стихи будут жить вечно, мое имя - тоже!
Он словно не помнил, что лишь вчера делал с людьми ее танец на музыку «Славянского марша» Чайковского, перемежаемого «Марсельезой» и «Интернационалом». Айседора изображала раба, который побеждает свое рабство, олицетворенное двуглавым царским орлом. Эта птица, повисшая над сценой, особенно пугала людей, такой она казалась зловещей. Болгарин Христо Паков, бывший на том концерте, спустя много лет так описывал ее танец:
«Внезапно прозвучала мелодия ненавистного народу гимна «Боже, царя храни...». В то же мгновение в глубине сцены возник страшный двуглавый орел. Он хотел растерзать раба...Но вот рабу удалось, освободив от цепей одну руку, схватить двуглавого орла...»
О кровожадной, пугающей птице, нависшей над танцующей Айседорой, вспоминали многие зрители. Но самое поразительное, что никакого орла на сцене или над сценой не было! Зрители увидели его только благодаря таланту Айседоры. И после этого Есенин твердил, что ее танец - ничто...
А впрочем, близко знавшие их люди заметили, что он не выносил ее искусства.
И еще больше не выносил ее превосходства над собой...
Вообще Есенин не мог видеть и понимать - его просто колотило! - когда кто-то оказывался лучше его, когда кто-то смотрел на него с чувством превосходства. Сразу оживало в памяти унижение, пережитое в начале его «вхождения в литературу».
По воспоминаниям поэта Георгия Адамовича, появился Есенин в Петербурге во время Первой мировой войны и принят был в писательской среде с насмешливым недоумением. Он был в валенках, в голубой шелковой рубашке с пояском, желтые волосы стриг в скобку, глаза держал опущенными долу, скромно вздыхал по поводу и без повода: «Где уж нам, деревенщине!» А за всем этим маскарадом - неистовый карьеризм, ненасытное самолюбие и славолюбие, ежеминутно готовое прорваться в дерзость. Сологуб отозвался о нем так, что и повторить в печати невозможно, Кузьмин морщился, Гумилев пожимал плечами, Гиппиус, взглянув на его валенки в лорнет, спросила: «Что это у вас за гетры такие?» Именно поэтому Есенин быстренько перебрался в Москву и примкнул к «имажинистам», где почувствовал себя как рыба в воде. Потом начались его скандалы, дебоши, приступы мании величия...
И тем не менее Айседора была так влюблена, что прощала его снова и снова: и за несправедливость к ее искусству, и за пьянки, и за ругань, и за рассчитанную, жестокую ревность. И нигде, ни от кого не скрывала своей любви к нему - так же, как и восторга перед Россией.
- Русские - необыкновенные люди! - провозглашала она. - Россия необыкновенная страна. Русская революция - самая великая революция на земле. Я хочу жить и умереть в России, я хочу быть русской... Я счастлива любить Есенина! Есенин - великий поэт, он - гений! Я покажу его всему миру, я хочу, чтобы весь мир склонился перед Сергеем Александровичем Есениным.
Ради него она хотела быть русской - ну совсем как Екатерина Великая, которая хотела быть русской, чтобы русские ее любили. Айседоре же довольно было любви одного человека. Ради нее она готова была на все!
Одной молодой женщине, с которой она подружилась, Елизавете Стырской, Айседора показала написанные ею по-английски и переведенные на русский стихи, исполненные такого же восторга, как и ее речи. В них Есенин назывался молодым охотником и пастухом. Но оканчивались стихи на печальной ноте: Айседора благодарила судьбу за то, что ее уход был украшен закатом последней любви.
Эта любовь была безумна - поистине! Елизавету Стырскую Айседора однажды чуть не убила за то, что та осмелилась украшать волосы Есенина ландышами. При этом, кстати сказать, присутствовало много народу, в том числе муж Елизаветы, приятель Есенина. Айседору насилу усмирили. Потом она пробормотала, глядя умоляюще, чуть не плача о прощении:
- Русская любовь...
- Айседора, что сильнее, - спросила Елизавета уже много позже, когда они помирились, - слава или любовь?
Айседора взглянула презрительно:
- Искусство - это туман, дым, ничто... Искусство - это негр любви, слуга, ее черный раб. Если бы не было любви - не было бы искусства.
А друзья Есенина в то же время продолжали высмеивать любовников. Они в совершенстве владели этим подлым и убивающим любовь искусством, а ведь ничто так не ранит неокрепшие чувства, как грубые остроты и ирония, направленные против той женщины, которая нравится тебе, но не нравится твоим друзьям.
Именно поэтому Есенин и мучился, поэтому и жаловался направо и налево, всем, кому не лень было слушать:
- Иногда мне кажется, что ей наплевать, что я - Есенин. Иногда мне кажется, что ей нужны мои глаза, волосы, моя молодость!
Вопрос немаленький: полюбила бы Айседора Есенина, окажись он ее ровесником? Полюбила бы, если бы не было у него этого золота волос и ясных глаз? Полюбила бы его, если бы и ей самой было двадцать пять? Или сочла бы простаком и вульгарным скандалистом, недостойным даже одного ее взгляда?
Не стоит думать, что она сама не задавалась подобными вопросами. Недаром Есенин частенько бурчал, что эта женщина слишком умна для него, что ему с ней трудно, трудно, трудно!

Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую; -
Она глупей.

«Я счастлива любить Есенина!» - провозглашала Айседора.
«Пей, выдра, пей!» - гнусавил он в ответ.

Каждому свое. Вдобавок нет в мире больших оптимисток, чем любящие женщины. Говорят, вера горами двигает - ну вот так же и они истинно, истово верят, что их любовь способна совершать чудеса.
Да, порою эти чудеса и впрямь свершаются.

***

Внезапно отношения Есенина и Айседоры Дункан резко улучшились. Айседора была так счастлива, что гнала от себя мысли: а ведь «дисциплинировала» ее буйного любовника манящая перспектива поездки за границу. Только поэтому он сделал ей предложение... или все же она ему предложила это, гоня мысль, что, по сути, покупает своего любимого, и желая во что бы то ни стало закрепить его за собой?
Но даже если так - Есенин продался очень радостно. Подобрел, поумнел, стал нежным и страстным, а в тот майский день в загсе Хамовнического района хохотал, как мальчишка:
- Теперь я - Дункан!
Так никто и не понял, заметил ли он исправление в паспорте. Во всяком случае, Айседора выглядела как никогда великолепно, еще моложе, чем накануне, так что регистраторше и в голову не пришло усомниться в ее возрасте. Кроме того, она была настолько ослеплена этой парой, что не больно-то пялилась в документы. А может, получила такое указание, кто ее разберет...
Оформление виз Германии, Франции, США и других стран, в которых предстояло побывать молодоженам (учитывались и государства, где станет делать посадку их самолет, ведь путешествовать решено было по воздуху), заняло долгое время. Есенин, впрочем, держался изо всех сил.
И вот настал день отлета. В те времена аэродром в Москве находился на Ходынском поле <В районе современного здания аэровокзала на Ленинградском проспекте.>. Самолетик был маленький, шестиместный, и как раз открывалась воздушная линия Москва-Кенигсберг германской компании «Дерулюфт».
Айседоре уже приходилось путешествовать по воздуху, а Есенин летел впервые. Он боялся разбиться, а еще пуще - что его укачает в воздухе, поэтому заботливая Айседора прихватила целую корзину лимонов.
В воздухе, на высоте, должно стать холодно, и для каждого пассажира был предусмотрен специальный брезентовый-костюм. Айседора отказалась его надеть - уж очень он был мешковат, уродлив: она взяла свои меха, ну а Есенин покорно оделся, бледный от тревоги.
Айседора вдруг спохватилась, что не написала завещания. Конечно, всякое могло случиться... Провожавший своих подопечных Шнейдер достал блокнот, и Айседора быстро написала короткое завещание: в случае ее смерти наследником является ее муж Сергей Дункан-Есенин.
- Ведь вы летите вместе, - сказал рассудительный Шнейдер, которому вместе с Ирмой Дункан предстояло подписать завещание как свидетелю. - Если случится катастрофа, погибнете оба.
- Да! - всплеснула руками Айседора. - Я об этом не подумала. – И она быстро дописала еще строку: «А в случае его смерти моим наследником становится мой брат Августин Дункан».
Свидетели поставили свои подписи, и вскоре самолет улетел.

***

Это было странное путешествие... Порою радостное, порою мучительное. Танцовщицу и поэта принимали так по-разному, каждый день приносил какие-то сюрпризы: то приятные, то приводившие Есенина в бешенство. Айседора в неведомом ему «заграничном» мире чувствовала себя как рыба в воде, а он все хорохорился, пытался оригинальничать, считая, что лучшим проявлением гордости за свою страну будет хамство. Айседора, конечно, с радостью подхватывала всякое его слово и вела собственную линию эпатажа «буржуазного мещанства» во всем: от ответов на вопросы до поведения в общественных местах.
- Несмотря на лишения, русская интеллигенция с энтузиазмом продолжает свой тяжелый труд по перестройке всей жизни, - говорила она на пресс-конференции, состоявшейся тотчас после приезда в Берлин, 12 мая 1922 года в отеле «Адлон». - Мой великий друг Станиславский, глава Художественного театра, и его семья с аппетитом едят бобовую кашу, но это не препятствует ему творить величайшие образы в искусстве.
Похоже, она сама верила в то, о чем говорила, а может, просто вызывающе врала. Можно есть бобовую кашу с аппетитом... если нет ничего другого. Самой-то Айседоре питаться бобами не приходилось: она получала кучу пайков. Отчасти именно поэтому на Пречистенке и паслись вечно голодные друзья Есенина.
Закончить свою «красную пропаганду» Айседора решила пением «Интернационала». Случился небольшой скандал, но он оказался сущей ерундой по сравнению с тем, который произошел назавтра, когда Есенин один, без жены, пришел в кафе «Леон» - своеобразный литературный клуб Берлина, посетители которого не без сочувствия относились к Советской России, вернее, не столько к ее политическому укладу, сколько к литературным исканиям ее поэтов и прозаиков. Есенин не смог удержаться, чтобы не прочесть свои новые стихи: теперь, когда Айседора сыграла свою роль и привезла его в вожделенную «загранку», он жаждал самоутвердиться вновь. Что и говорить, принимали его отлично, - правда, потом, когда приехала Айседора, аплодисменты стали еще более восторженными. Но она снова предложила спеть «Интернационал»... поднялся свист, крики, супругов чуть не побили...
Есенин во время поездки по Европе, а потом и по Америке постоянно находился в состоянии сильнейшего возбуждения. Всякое внимание, оказываемое Айседоре, вызывало в нем припадок ревности. О нет, это уже была не га одуряющая, бесстыжая ревность, которая изливалась в его стихах... вернее, в талантливо рифмованной матерщине:

Сыпь, гармоника. Скука... Скука...-
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали -
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Я средь женщин тебя не первую...
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.

Ту, прежнюю, собственническую ревность еще хоть как-то можно было понять, объяснить. Но теперь его обуревала ледяная, удушающая ревность к славе. Вернее, зависть. К изумлению своему, Есенин обнаружил, что Айседора как танцовщица интересней людям чем он - как поэт. Наверное, было бы странно, окажись это иначе в стране, где русской поэзии фактически не знали, - в Германии! Однако Есенин в своем эгоцентризме не понимал элементарного. И мстил Айседоре за внимание, которое оказывали ей. По-человечески с женой он обращался настолько редко, что это было замечено посторонними.
Как-то раз, гуляя по Берлину, они встретились с поэтессой Натальей Крандиевской, которая в последний раз видела Есенина аж в 1915 году. Крандиевская отметила, что сейчас на нем был смокинг, на затылке "цилиндр, в петлице хризантема, и все это выглядело по-маскарадному. Строго говоря, естественно и не «по-маскарадному» смотрелся он только в косоворотке и смазных сапогах, а в любой другой, тем паче - новой, одежде выглядел так, словно вообще впервые оделся. Айседора Дункан показалась Крандиевской «большой и великолепной», грим ее - театральным, волосы - лиловато-красными. Поскольку она страшно не понравилась Крандиевской, далее та сообщает, что «люди шарахались в сторону» при виде Айседоры.
Крандиевская радостно окликнула давнего знакомого, тот остановил жену, однако Айседора еле скользнула по Наталье «сиреневыми глазами» и обратила взгляд к ее пятилетнему сыну Никите.
Она уставилась на него, и глаза ее вдруг наполнились слезами, а потом Айседора упала перед ним на колени.
Есенин тормошил ее, пытался поднять, испуганно верещал:
- Что с тобой?!
Даже Крандиевская, которая была далека от жизни этой пары, поняла: Айседора вспомнила своего погибшего сына. Никита оказался очень похож на Патрика: почему-то весь Берлин был оклеен рекламой английского мыла «Pears», где белокурый голый младенец улыбался, весь в мыльной пене (для рекламы использована была фотография Патрика), и Крандиевская не могла не уловить этого сходства.
Вдруг Айседора - Крандиевская называла ее «фигурой из трагедий Софокла» - поднялась на ноги и пошла неведомо куда. Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре, растерянный, громко вопрошая, «что случилось» да «что случилось».
Он ничего не понял. Он просто забыл о трагедии жены! Даже Крандиевскую это поразило.
Да, ни Айседора, ни ее трагедии Есенина не волновали. Пожалеть ее он был совершенно не способен и остался очень раздражен, что его встреча со старинной знакомой прервалась из-за «бабьих глупостей».
Впрочем, ему повезло: вскоре с ним захотели встретиться Горький и муж Крандиевской - Алексей Никол
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение perpetum » 02:07:35, Воскресенье 20 Май 2007

Я УЧИЛАСЬ У АЙСЕДОРЫ

О ЗНАМЕНИТОЙ БАЛЕТНОЙ ШКОЛЕ ВСПОМИНАЕТ ЕЕ БЫВШАЯ УЧЕНИЦА



Как ни относись к сериалу "Есенин", показанному недавно Первым каналом, бесспорно одно: он привлек внимание к эпохе, в которую жил поэт, к ее выдающимся людям и ярким явлениям. И к числу последних, бесспорно, можно отнести и создание в Москве в начале 20-х годов прошлого века балетной школы под руководством знаменитой Айседоры Дункан. Школа просуществовала несколько лет. В 1921 году танцовщица сама провела первый набор в нее, приняв сорок девочек. Занятия в школе продолжались и после окончательного отъезда Айседоры из Советской России.

О школе сохранилось не так много воспоминаний. Почти все ее ученицы уже ушли из жизни. Поэтому я счел за удачу, когда москвичка Татьяна Константиновна Филиппова поделилась воспоминаниями о своей учебе в этой школе.


"Конечно же, - рассказывает она, - я помню лишь отдельные эпизоды своего пребывания там. Ведь когда я поступила в школу, мне было всего шесть лет. Я никогда не видела Айседору Дункан, потому что начала танцевать в 1926 году, уже после ее отъезда из России. В памяти сохранилось большое здание на Пречистенке - бывший, как я потом узнала, особняк балерины Балашовой. Две приземистые колонны украшали вход в здание. В нише располагалась тяжелая дверь, которую самостоятельно я открыть не могла. Я относилась к числу самых маленьких учениц и ходила в детский садик при школе. Хорошо помню, как нас кормили обедом, как мы гуляли в саду и, конечно же, танцевали.



Все ученицы - старшие и младшие - носили красные туники. А младшим мамы сделали такого же красного цвета подушечки с вышитыми именами и фамилиями. На моей красовались инициалы "Тата Филиппова". На этих подушечках мы отдыхали после обеда прямо на полу, застланном большим ковром...



Вот еще несколько фрагментов, вырванных из памяти. Маленькие ученицы водят в зале хороводы, танцуют, взявшись за руки. А вот мы образовали круг, в середине стоит девочка по имени Сильва, которой аккомпанирует на рояле ее мама. Кстати, потом Сильва стала танцовщицей Московского театра оперетты. Да и многие другие ученицы школы тоже стали балеринами.



Старшие же девочки по очереди - каждая в одиночку -танцуют под мелодию "Интернационала". Исполняли они танцы и под другую музыку. Но запомнилось почему-то именно это.



В особняке на Пречистенке мы жили совершенно особой жизнью. С трепетом мы подходили к двустворчатой двери, за которой находился кабинет Айседоры. Ее давно уже не было в России, но нам казалось, что она все еще там, в комнате. Мы прислушивались, и иногда нам казалось, что из-за двери доносятся шорох бумаг и легкие шаги.



В школе Айседоры я училась недолго. Вскоре моего отца вместе с семьей направили на работу в советское торгпредство в Милане. Там я поступила в балетную школу при театре Ла Скала. А возвратившись с родителями на родину, стала учиться в школе-студии Большого театра. После ее окончания меня приняли в Музыкальный театр им. К.С. Станиславского и В.И. Немировича-Данченко. Жизнь стремительно шла вперед, и постепенно стали забываться и красные туники, и особняк Балашовой, и медленные танцы старших учениц, казавшихся нам взрослыми женщи-нами.



Но однажды время, проведенное в школе Айседоры Дункан, напомнило о себе. Как-то нашу балетную труппу отправили на первомайскую демонстрацию. Когда мы шли в колонне, подруга-балерина что-то сказала мне, обратившись по имени - Тата Филиппова. После этих слов ко мне подошел мужчина из нашей же колонны и спросил: "А вы не учились у Дункан?" Это был Илья Ильич Шнейдер. В свое время его, советского дипломата, Луначарский назначил директором школы. Шнейдер считался энергичным, умеющим общаться с людьми человеком. Он превосходно знал английский, поэтому был еще и переводчиком Айседоры. Кстати, именно в компании со Шнейдером ранним майским утром Сергей Есенин и Айседора Дункан отправились в загс Хамовнического района города Москвы, где стали мужем и женой. После закрытия школы Илья Ильич поступил работать в наш театр. Но во время учебы я практически не сталкивалась с ним, так как он занимался хозяйственной деятельностью, к тому же прошли годы, я повзрослела и, встречая его, даже не догадывалась о том, что это тот самый человек, который был одним из создателей "школы босоножек", как называли учебное заведение Айседоры.



Услышав вопрос Шнейдера, я ответила, что действительно училась у Дункан. "Тогда, - сказал он, - я должен передать принадлежавшую вам красную подушечку с инициалами, которая, не знаю как, сохранилась у меня". Мы подружились. Он по-прежнему жил в особняке Айседоры на Пречистенке. Вместе с моей подругой Галей, будущей женой знаменитого музыканта и руководителя оркестра Эдди Рознера, мы не раз приходили к нему в гости. Он показывал нам свои записные книжки с текстами, оставленными Есениным и Дункан. Но, к сожалению, их содержание я не запомнила. Но могу точно сказать, что именно Шнейдер говорил нам, что Дункан называла Есенина "Золотой головой".



Шнейдер оставил книги воспоминаний. Сначала в 1966 году вышли его "Встречи с Есениным", а через год "Записки старого москвича".



...Теперь я понимаю, что, конечно же, школа Дункан не могла долго существовать. Только Айседора была способна с таким великолепием исполнять свои танцы. Искусство балерины умерло вместе с ней. Но я счастлива, что пусть даже в далекие детские годы смогла приобщиться к этому великому искусству".




Полинин Никита


Trud.ru № 220 за 24.11.2005: весь номер
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение Аннета » 18:03:59, Среда 30 Октябрь 2013

Изображение

Киршон Владимир Михайлович (6 августа 1902, Нальчик — 28 июля 1938, Москва) — русский советский драматург.


БИОГРАФИЯ http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0% ... 0%B8%D1%87

Родился в городе Нальчик в семье юриста. Детство прошло в Санкт-Петер­бурге и Кисловодске. Участник Гражданской войны.
В 1918 году вступил в Красную Армию, в 1920 — в РКП(б). Образование получил в Коммунистическом институте имени Я. М. Свердлова (1923). После войны был заведующим учебной частью совпартшколы в Ростове-на-Дону. Выступал с агитационными пьесами, писал комсомольские песни. Организатор Ассоциации пролетарских пи­сателей в Ростове-на-Дону и на Северном Кавказе. Протеже Г. Ягоды. С 1925 году один из секретарей РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей) в Москве, был в числе наиболее радикально настроенных коммунистических литфункционеров. Именно Киршон начал борьбу против попутчиков, вместе с В. Билль-Белоцерковским травил М. Булгакова.
Пьесы «Рельсы гудят» (1927) и «Чудесный сплав» (1934) — апологетическое прославление сталинского «социалистического строительства». В 1931 выпустил пьесы «Город ветров» о 26 бакинских комиссарах и «Хлеб» о борьбе партии за социализм на примере хлебозаготовок. В своих произведениях прославлял И. В. Сталина — «тип нового руководителя, стойкого большевика» и воспевал коллективизацию. Киршон выступал за классически единую, завершённую по структуре драму, именно на этой почве разворачивалась его полемика с В. Вишневским и Н. Погодиным.

"Художественному уровню его пьес с самого начала придавали чрезвычайно мало значе­ния. …пьесы Киршона … написаны по определенному политическому шаблону, облечённому в драматиче­скую форму". — Вольфганг Казак

26 мая 1937 года исключён из состава правления Союза писателей. Вскоре вместе с Л. Л. Авербахом и Б. Ясенским в числе наиболее ортодоксальных коммунистических литераторов арестован, обвинён в принадлежности к «троцкистской группе в литературе». Приговорён ВКВС СССР к смертной казни. Расстрелян как «враг народа» и похоронен на полигоне «Коммунарка». В 1955 году был реабилитирован, и его пьесы вновь стали приниматься к постановке.

Более всего известен как автор стихотворения «Я спросил у ясеня», положенного на музыку Микаэла Таривердиева в кинофильме Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С лёгким паром!».
Выведен в рассказе Михаила Булгакова «Был май» (опубл. 1978) под именем Полиевкта Эдуардовича, молодого человека, одетого по последней западноевропейской моде.
Жена — Рита Корн (полное имя — Рита Эммануиловна Корнблюм) — литератор, мемуарист.

Изображение

Киршон В. "СЕРГЕЙ ЕСЕНИН", 1926


"СЕРГЕЙ ЕСЕНИН" В. Киршон:
http://antiquebooks.ru/book.php?book=86369

На смерть С. Есенина 4 января 1926 г. В. Киршон опубликовал статью в журнале "Молодая гвардия" (1926, №1). "Киршон за одну ночь написал страстную публицистическую статью в защиту Есенина - великого русского поэта, - вспоминала Р.Корн. - Она была напечатана в журнале, затем выходила отдельными изданиями и до сих пор считается одной из лучших работ о Есенине". В статье обстоятельно раскрываются особенности творчества С. Есенина. В. Киршон решительно протестовал против утверждения, что в эпоху социалистического строительства нет места для лирики. Полемизироавал с А. Воронским при оценке есенинской "Москвы кабацкой". Писал о патриотизме поэта, не отрицая, что "революцию Есенин принял по-блоковски". В. Киршон считал, что "лирика Есенина глубоко задушевна, искренна, проста и нежна", тем самым опровергая необъективные оценки А. Крученых. Подготавливая издание брошюры, В. Киршон в послесловии полемизировал со статьей Л. Троцкого, отстаивал положение, что лирика Есенина созвучна его эпохе и именно в этом истоки его трагедии.
В. Киршон дан отпор тем, кто пытался нажить политический капитал на смерти Сергея Есенина. Он писал: "Облавой грязной мелочности, травившие большого человека при жизни, они теперь, выжимая притворные слезы, бьют себя кулаками в грудь, они истерически кликушествуют: "Он наш, всегда был с нами! Его затравили! Его погубила революция! Его хотели посадить в клетку, и он не вынес этой судьбы!" О Есенине, оставившем нам "Русь советскую", о Есенине, который понял в конце своей жизни не только величие революции, но и органическую её необходимость для любимой им "Руси", теперь клевещут бесстыдные языки: "Он погиб потому, что на его стихи хотели наклеить марку агитатора, а он не вынес... и вот - трагический конец". Клевета всегда вызывает отвращение и брезгливость. Клевета. которая распространяется после смерти, отвратительнее в десять раз. Нельзя позволять смрадным и гниющим обломкам старого мира прикасаться к имени поэта "Руси советской". В. Киршон делал оптимистический вывод: "Ты будешь жить, Сергей Есенин. В любимой тобой новой Советской Руси не замолкнут твои звонкие и нежные песни".
В 1926 г. издается брошюра В. Киршона "Сергей Есенин" (Прибой, 32 стр.). Критик В. Красильников писал, что в ней дан объективный анализ творчества Есенина.
Аватар пользователя
Аннета
Читатель
 
Сообщений: 53
Зарегистрирован: 17:21:25, Вторник 26 Март 2013
Откуда: Тула

Пред.

Вернуться в Печатные издания

Кто сейчас на форуме

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 3

cron