Ой, я-то выложила текст и не посмотрела, а в сообщении он обрезался
хорошо Ника заметила (сейчас вот котенок как раз и будет)
ЕЩЕ ОБ АНТИСЕМИТИЗМЕ
Что они, сговорились, что ли? Антисемит антисемит! Ты — свидетель! Да у меня дети — евреи! Тогда что ж это значит? Тогда я и антигрузин тоже! Меня вон в Тифлисе члены редакции бить собирались! Еле ноги унес!
— За что бить-то?
— А я за ними по пятам ходил и Лермонтова читал
— Что за ерунда! При чем тут Лермонтов?
— Ни при чем! «Бежали робкие грузины» - по мнишь? Ну так вот! Я им читал, читал, а они в драку полезли. Скопом. Тут я и понял, что Лермонтов-то маху дал. Ну, ничего, потом помирились. Между прочим, оч-чень талантливый народ!
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
— Госиздат купил. У меня и у Маяковского. Приятно будет перелистывать, а? Как ты думаешь? По-моему — приятно! Вот только переделать кое-что надо. Я тут кое-где замены сделал, да не знаю, хорошо ли. Помнишь, у меня было:
Славься тот, кто наденет перстень Обручальный овце на хвост.
Я думаю переделать. Что ты скажешь?
— По-моему, не стоит. Слово не воробей.
— Так-то так, да овца-то мне теперь не к лицу! Старею я, вот в чем дело! Я и «Сорокоуст» подчистил.
«БРЕТТЁР»
Пречистенский бульвар. Пустая пивная. Утро. К нам подходит невысокий мужчина в полосатом тельнике, с полотенцем через плечо. Он идет купаться. Он зашел сюда освежиться бутылочкой пива. Он догадался, что мы писатели, и решил познакомиться. Его фамилия — ***.
— Очень приятно.
— Вам моя фамилия ничего не говорит?
— Да... как будто — ничего... Он надменно разводит руки.
— Не ожидал, граждане писатели, не ожидал! Он садится лицом к нам и рассказывает.
Его фамилию знают все. В таком-то году в такой-то воинской части была дуэль. Все газеты писали. Оба дуэлянта — кавалеры ордена Красного Знамени. Один был убит. Второй жив и до сих пор. Это он самый и есть.
Как павлин распускает хвост, так этот человек рас сказывает нам подробности своей «дуэли»:
Полупьяные, они лупили друг друга из наганов, не обращая внимания на лежащую в обмороке женщину. Он уцелел. Его исключили из партии. Это — пустяки. Обидно, правда, что судили за убийство, а не за дуэль, ну, да что там!..
Когда он уходит, лицо Есенина вдруг искажается бешенством. Он подымается со стула и кричит ему вслед:
— Убийца!
— Бреттёр, гражданин писатель!
КОТЕНОК
В той же пивной.
Уборщица дарит нам крохотного котенка. Есенин с нежностью берет его на руки.
— Куда ж мы его понесем? Знаешь что? Подарим его Анне Абрамовне! А?
— Подарим.
— Едем в Госиздат!
Прежде всего, нас высаживают из трамвая. Садимся на второй. Высаживают из второго.
— Нельзя, граждане, с животными!
— Да какое же это животное? Капля!
— Раз мяучит, значит, не капля! Нельзя. Соображаем довольно долго.
— Нашел.
Мы покупаем газету, делаем из нее фунтик, в фунтик кладем котенка и лезем в вагон.
Все в порядке.
Мы спокойно доезжаем до Страстной.
На Страстной котенок начинает кричать, и мы — снова на улице.
Делать нечего, идем пешком.
На Тверской мы заходим в галантерейный магазин и навязываем на шею котенка розовый бант.
Через четверть часа мы в Госиздате.
Обряд дарения проходит спокойно и величаво.
КОНСКИЙ ТОРГ
Раннее утро. Базар в Замоскворечье. Лошади стоят в ряд, привязанные к столбам, и понуро жуют губами. Бродят кузнецы. Снуют собаки. Изредка зазвенит слепень. До чего это все непохоже на город!
Есенин с видом знатока осматривает каждую лошадь. Мнет уши, треплет хвосты. Он изнемогает от наплыва нежности самой сентиментальной. С трудом заставив себя уйти, он еще несколько раз оборачивается и радостно стонет:
— До чего хорошо! Боже мой! До чего хорошо! Уходить не надо!
По дороге заходим в трактир чай пить.
Возле нас сидит невероятно грязный, оборванный субъект и считает деньги. На столике перед ним гора меди. Сосредоточенно и хмуро пересчитывает он сотни
копеек, семишников, пятаков. Есенин, удивленно раскрыв глаза:
— Слушай! Да тут на самый скромный подсчет и то рублей тридцать набежит. Недурен гонорар! Уж не пойти ли и нам стрелять? А? Да ты посмотри — до чего жаден! Даже руки дрожат.
У субъекта действительно дрожат руки.
БЮСТ
Коненков в Америке.
В его мастерской работают ученики.
Мастерская — высоченный пустой сарай. В потолок упирается статуя Ленина — последняя работа. Делают ее по модели Коненкова его помощники.
Дворник и друг Коненкова — Василий Григорьевич — показывает нам оставшиеся работы, рассказывает о самом Коненкове и наконец вручает нам глиняный бюст Есенина — то, зачем мы пришли.
Когда мы выходим на улицу, Есенин задумчиво оглядывает ворота:
— Гениальная личность! И тяжело вздыхая:
— Ну вот... Еще с одной жизнью простился. А Мо¬сква еще розовая... Пошли!
ВАГАНЬКОВО
Мы медленно идем по Пресне.
— Ты знаешь... Я — свинья! С самого погребения Ширяевца я ни разу не был на его могиле! Это был замечательный человек! Прекрасный человек! И, как все мы, очень несчастный. Вот погоди, придем на кладбище, я расскажу тебе про него одну историю. Сядем на могилу и расскажу.
У ворот мы покупаем два венка из хвои.
— Вот так. Положим венки, сядем, помолчим, а потом я тебе и расскажу. Ну, пойдем искать!
Мы дважды обходим все кладбище. Могилы нет. Он останавливается и вытирает пот.
— Вот история! Понимаешь? Сам хоронил! Сам место выбирал... А найти не могу... Давай отдохнем, а потом — снова...
Присаживаемся отдохнуть.
Вдруг он подымается и, к чему-то прислушиваясь, идет в кусты. Я — за ним.
— Слушай...
Неподалеку от нас, в ограде, стоит священник, в облачении, и служит. Прислушиваемся.
— Государя императора Николая Александровича... Государыни императрицы Александры Фео-о-доровны... Его императорского высочества...
На Есенине нет лица.
— Вот... вот это здорово! Здесь, в советской Москве, в тысяча девятьсот двадцать пятом году! Господи боже мой! Что ж это такое?
Мы ждем. Когда кончается служба и священник, загасив кадило, выходит за ограду, мы подходим к нему. Есенин, вежливо, снимая шляпу:
— Будьте любезны! Вы не можете нам сказать, чья это могила?
— Амфитеатрова. В один голос:
— Писателя?
— Нет. Протоиерея Амфитеатрова, отца писателя. Он поворачивается к нам спиной и медленно уходит. Солнце начинает жарить всерьез.
Мы возвращаемся к нашей первоначальной цели. Ищем порознь, долго и трудно. Наконец я слышу голос Есенина:
— Нашел! Иди сюда!
Он отбирает у меня венок и, вместе, со своим, кладет на могилу.
Мы садимся рядом.
Помолчав, он начинает рассказ. Он рассказывает медленно и любовно, прислушиваясь к каждому своему слову и заполняя паузы жестами. Он говорит о девушке, неумной и нехорошей, о человеческой судьбе и о бедном сердце поэта. Когда он кончает рассказ, мы оба встаем и подходим к кресту. И здесь я вижу, что он вдруг смертельно бледнеет.
— Милый! Что с тобой?
Он молча показывает на крест. «Здесь покоится режиссер...» Мы сидели на чужой могиле.
— Нет! Ты понимаешь, в чем дело? Они продали его могилу! У него нет могилы! У него украли могилу!
Сволочи! Сукины дети! Опекуны! Доглядеть не могли? Ну, погоди! Я им покажу! Помяни мое слово! Он летит в «Дом Герцена» «показывать».
МАРМЕЛАД
— Господи, какой дурак! Ну, и дурак! Жениться захотел! А? Ты на меня, дурья голова, не смотри! Мне лет-то сколько! Жизнь-то моя какая! А тебе что? Ты мой совет запомни: холостая жизнь для поэта все равно что мармелад! И стихи идут, и все идет! Женишься — света божьего не взвидишь! Вот что!
ЯЗЫК
Он второй день бродит из угла в угол и повторяет стихи:
Учитель мой — твой чудотворный гений
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу...
— А? Каково? Пред твоими слабыми сынами! Ведь это он про нас! Ей-богу, про нас! И про меня! Не ниши на диалекте, сукин сын! Пиши правильно! Если бы ты знал, до чего мне надоело быть крестьянским поэтом! Зачем? Я просто — поэт, и дело с концом! Верно?
ЛАСТОЧКА
Вечер.
Мы стоим на Москве-реке возле храма Христа-спасителя.
Ласточка с писком метнулась мимо нас и задела его крылом за щеку.
Он вытер ладонью щеку и улыбнулся.
— Смотри, кацо: смерть — поверье такое есть — а какая нежная!
ОТЪЕЗД
- Вот что! Ты уехать хочешь? Уезжай! Теперь не держу. Хотел я, чтобы ты у меня на свадьбе был, да теперь передумал. Запомни только: если я тебя позову, значит, надо ехать. По пустякам тревожить не стану. И еще запомни: работай, как сукин сын! До последнего издыхания работай! Добра желаю! Ну, прощай! Да! Вот еще: постарайся не жениться! Даже если очень захочется все равно не женись! Понял?
ВТОРАЯ РАЗЛУКА
26/VII-25.
Открытое письмо от Софьи Андреевны Толстой. Ростов н/Д. Вокзал. Приписка Есенина:
Милый Вова,
Здорово.
У меня не плохая
«Жись»,
Но если ты не женился,
То не женись.
Сергей.
Сентябрь.
Узнаю: Есенин разбил, сбросив с балкона, коненковский бюст.
Ноябрь.
Захожу как-то в Союз писателей, на Фонтанке. Кто-то сообщает:
— Есенин в Питере. Ищет вас. Потерял адрес.
По привычке иду на Гагаринскую.
Он действительно был, искал, не нашел, уехал.
Декабрь, 7-е.
Телеграф: немедленно найди две-три комнаты 20 числах переезжаю жить Ленинград телеграфируй — Есенин.
ЧЕТВЕРГ
С утра мне пришлось уйти из дома.
Вернувшись, я застал комнату в некотором разгроме: сдвинут стол, на полу рядком три чемодана, на чемоданах записка: «Поехал в ресторан Михайлова, что ли, или Федорова? Жду тебя там. Сергей».
Выхожу. У подъезда меня поджидает извозчик.
— Федоров заперт был, так они приказали везти себя в «Англетер». Там у них не то приятель живет, не то родственник.
Родственником оказался Г. Ф. Устинов, приятель Есенина, живший в 130-м номере гостиницы.
Есенина я застал уже в «его собственном» номере в обществе Елизаветы Алексеевны Устиновой и жены Григория Колобова, тоже приятеля Есенина по дозагра-ничному периоду.
Сидели не долго.
Я поехал домой, Есенин с Устиновой — по магазинам (предпраздничные покупки).
Перед уходом пробовал уговорить Есенина прожить праздники у меня на Бассейной. Ответ был следующий:
— Видишь ли... Мне бы очень хотелось, чтобы эти дни мы провели все вместе. Мы с Жоржем (Устинов) ведь очень старые друзья, а вытаскивать его с женой каждый день на Бассейную, пожалуй, будет трудновато. Кроме того, здесь просторнее.
Вторично собрались часа в четыре дня. В комнате я застал, кроме упомянутых, самого Устинова и Ушакова (журналист, проживавший тут же, в «Англетере»). Несколько позже пришел Колобов. Дворник успел к тому времени перевезти вещи Есенина сюда же. К девяти мы остались одни.
Часов до одиннадцати Есенин говорил о том, что по возрасту ему пора редактировать журнал, как Некрасову, о том, что он не понимает и не хочет понимать Анатоля-Франса, и о том, что он не любит писем Пушкина:
— Понимаешь? Это литература! Это можно читать так же, как читаешь стихи. Порок Пушкина в том, что он писал письма с черновиками. Он был больше профессионалом, чем мы.
Говорили о Ходасевиче.
Из двух стихотворений — «Звезды» и «Баллада» — Есенин предпочел первое.
— Вот дьявол! Он мое слово украл! Ты понимаешь, я всю жизнь искал этого слова, а он нашел. Слово это: жидколягая.
— А «Баллада»?
— Нет, «Баллада» не то! Это, брат, гофманщина! А вот первое — прелесть!.
Незаметно заснули.
ПЯТНИЦА
Проснулись мы часов в шесть утра. Первое, что я услышал от него в этот день:
— Слушай, поедем к Клюеву!
— Поедем.
— Нет, верно, поедем?
— Ну да, поедем. Только попозже. Кроме того, имей в виду, что адреса его я не знаю.
— Это пустяки! Я помню... Ты подумай только: ссоримся мы с Клюевым при встречах кажинный раз. Люди разные. А не видеть его я не могу. Как был он моим учителем, так и останется. Люблю я его.
Часов до девяти лежа смотрели рассвет. Окна номера выходили на Исаакиевскую площадь. Сначала свет был густой синий. Постепенно становился реже и голубее. Есенин лежа напевал:
— Синий свет, свет такой синий…
В девять поехали. Пришлось оставить извозчика и искать пешком. Мы заходили в десятки дворов. Десятки дверей захлопывались у нас под носом. Десятки жильцов орали, что никакого Клюева, будь он трижды известный писатель (а на последнее Есенин очень напирал в объяснениях), они не знают и знать не хотят. Номер дома, как водится, был благополучно забыт. Пришлось разыскать автомат и по телефону узнать адрес.
Подняли Клюева с постели. Пока он одевался, Есенин взволнованно объяснял:
— Понимаешь? Я его люблю! Это мой учитель. Ты подумай: учитель! Слово-то какое!
Несколько минут спустя:
— Николай! Можно прикурить от лампадки?
— Что ты! Сереженька! Как можно! На вот спички! Закурили. Клюев ушел умываться. Есенин смеясь:
— Давай подшутим над ним!
— Как?
— Лампадку потушим. Он не заметит! Вот клянусь тебе, не заметит.
— Не хорошо. Обидится.
— Пустяки! Мы ведь не со зла. А так, для смеха. Потушил.
— Только ты молчи! Понимаешь, молчи! Он не заметит.
Клюев действительно на заметил. Сказал ему Есенин
об этом и просил у него прощения уже позже, когда мы втроем вернулись в гостиницу. Вслед за нами пришел художник Мансуров.
Есенин читал последние стихи.
— Ты, Николай, мой учитель. Слушай. Учитель слушал.
Когда Есенин кончил читать, некоторое время молчали.
Он потребовал, чтобы Клюев сказал, нравятся ли ему стихи. Умный Клюев долго колебался и наконец съязвил:
— Я думаю, Сереженька, что если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России.
Ничего другого по совести он не мог и сказать.
Есенин помрачнел.
Ушел Клюев в четвертом часу. Обещал прийти вечером, но не пришел.
Пришли Устиновы. Елизавета Алексеевна принесла самовар. С Устиновыми пришел Ушаков и старик писатель Измайлов. Пили чай. Есенин снова читал стихи, в том числе и «Черного человека». Говорил:
— Снимем квартиру вместе с Жоржем. Тетя Лиза (Устинова) будет хозяйка. Возьму у Ионова журнал. Работать буду. Ты знаешь, мы только праздники побездельничаем, а там за работу.
Перед сном снова беседа:
— Ты понимаешь? Если бы я был белогвардейцем, мне было бы легче! То, что я здесь, это — не случайно. Я — здесь, потому что я должен быть здесь. Судьбу мою решаю не я, а моя кровь. Поэтому я не ропщу. Но если бы я был белогвардейцем, я бы все понимал. Да там и понимать-то, в сущности говоря, нечего! Подлость — вещь простая. А вот здесь... Я ничего не понимаю, что делается в этом мире! Я лишен понимания!
СУББОТА
Вот тут я начинаю сбиваться. Пятница и суббота — в моей памяти — один день. Разговаривали, пили чай, ели гуся, опять разговаривали. Разговоры были одни и те же: квартира, журнал, смерть. Время от времени Есенин умудрялся понемногу доставать пиво, но редко и скудно: праздники, все закрыто. Кроме того, и денег у него было немного. А к субботе и вовсе не осталось. Пел песню. По его словам — это была песня антоновских банд:
Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман.
То ли пуля в сердце метит,
То ли близок трибунал.
Ах, доля-неволя,
Глухая тюрьма.
Долина, осина,
Могила темна.
На заре каркнет ворона,
Коммунист, взводи курок!
В час последний похоронят,
Укокошат под шумок.
Ах, доля-неволя,
Глухая тюрьма.
Долина, осина,
Могила темна.
Вечером:
— А знаешь, ведь я сухоруким буду!
Он вытягивает левую руку и старается пошевелить пальцами.
— Видал? Еле-еле ходят. Я уж у доктора был. Говорит — лет пять-шесть прослужит рука, может, больше, но рано или поздно высохнет. Сухожилия, говорит, перерезаны, потому и гроб.
Он помотал головой и грустно охнул:
— И пропала моя бела рученька... А впрочем, шут с ней! Снявши голову... как люди-то говорят?
ВОСКРЕСЕНЬЕ
С утра поднялся галдеж.
Есенин, смеясь и ругаясь, рассказывал всем, что его хотели взорвать. Дело было так. Дворник пошел греть ванну. Через полчаса вернулся и доложил:
— Пожалуйте!
Есенин пошел мыться, но вернулся с криком, что его хотели взорвать. Оказывается: колонку растопили, но воды в ней не было — был закрыт водопровод. Пришла Устинова.
— Сергунька! Ты с ума сошел! Почему ты решил, что колонка должна взорваться?
— Тетя Лиза, ты пойми! Печку растопили, а воды нет! Ясно, что колонка взорвется!
— Ты дурень! В худшем случае она может распаяться.
— Тетя Лиза! Ну что ты в самом деле говоришь глупости! Раз воды нет, она обязательно взорвется! И потом, что ты понимаешь в технике!
— А ты?
— Я знаю! Пустили воду.
Пока грелась вода, занялись бритьем. Брили друг друга по очереди. Елизавета Алексеевна тем временем сооружала завтрак.
Стоим около письменного стола: Есенин, Устинова и я. Я перетираю бритву. Есенин моет кисть. Кажется, в комнате была прислуга. Он говорит:
— Да! Тетя Лиза, послушай! Это безобразие! Чтобы в номере не было чернил! Ты понимаешь? Хочу написать стихи, и нет чернил. Я искал, искал, так и не нашел. Смотри, что я сделал!
Он засучил рукав и показал руку: надрез.
Поднялся крик. Устинова рассердилась не на шутку.
Кончили они так:
— Сергунька! Говорю тебе в последний раз! Если повторится еще раз такая штука, мы больше незнакомы!
— Тетя Лиза! А я тебе говорю, что если у меня не будет чернил, я еще раз разрежу руку! Что я, бухгалтер, что ли, чтобы откладывать на завтра!
— Чернила будут. Но если тебе еще раз взбредет в голову писать по ночам, а чернила к тому времени высохнут, можешь подождать до утра. Ничего с тобой не случится.
На этом поладили.
Есенин нагибается к столу, вырывает из блокнота листок, показывает издали: стихи. Говорит, складывая листок вчетверо и кладя его в карман моего пиджака:
— Тебе.
Устинова хочет прочесть.
— Нет, ты подожди! Останется один, прочитает.
Вслед за этим пошли: ванна, самовар, пиво (дворник принес бутылок пять, шесть), гусиные потроха, люди. К чаю пришел Устинов, привел Ушакова. Есенин говорил почти весело. Рассказывал про колонку. Бранился с Устиновой, которая заставляла его есть.
— Тетя Лиза! Ну что ты меня кормишь? Я ведь лучше знаю, что мне есть! Ты меня гусем кормишь, а я хочу косточку от гуся сосать!
К шести часам остались втроем: Есенин, Ушаков и я.
Устинов ушел к себе «соснуть часика на два» Елизавета Алексеевна тоже.
Часам к восьми и я поднялся уходить. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель. Ушакова уже не было.
Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично.
На другой день портье, давая показания, сообщил, что около десяти Есенин спускался к нему с просьбой: никого в номер не пускать.
ЭПИЛОГ
На свете счастья нет а есть покой и воля.
Пушкин
Кладбище называлось «Воля»
Блок
Запоздалый эпиграф
Есенин погребен на Ваганьковском рядом с Ширяевцем, чью могилу, разумеется, никто не крал, а просто мы не сумели в тот раз найти.
Ноябрь 1928 — январь 1929*