Сергей Есенин в воспоминаниях современников

Модераторы: perpetum, Дмитрий_87, Юлия М., Света, Данита, Татьяна-76, Admin

Сообщение perpetum » 23:38:24, Понедельник 30 Апрель 2007

После огурца записи Марго обрываются...

Боюсь представить, чем все закончилось...
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение Ксю » 15:51:15, Вторник 01 Май 2007

perpetum писал(а):После огурца записи Марго обрываются...

Боюсь представить, чем все закончилось...

:D :) :lol: :P :wink:
В этом мире я только прохожий...
Аватар пользователя
Ксю
Профи
 
Сообщений: 1557
Зарегистрирован: 20:56:14, Суббота 18 Март 2006
Откуда: Днепропетровск, Украина

Сообщение Татиана » 22:23:19, Четверг 03 Май 2007

perpetum писал(а):После огурца записи Марго обрываются...

Боюсь представить, чем все закончилось...



АААА,,,, :lol: :lol: :lol: :shock: :oops:
...Все встречаю, все приемлю, Рад и счастлив душу вынуть. Я пришел на эту землю, Чтоб скорей ее покинуть...
Аватар пользователя
Татиана
Профи
 
Сообщений: 1770
Зарегистрирован: 21:23:12, Четверг 24 Ноябрь 2005
Откуда: Москва

Сообщение Margo » 13:15:17, Пятница 04 Май 2007

Все завершилось благополучно :twisted: :twisted:
Без поэзии чувств и любовный роман - проза ©
Аватар пользователя
Margo
Супер-Профи
 
Сообщений: 4881
Зарегистрирован: 14:56:38, Пятница 25 Ноябрь 2005
Откуда: Рига

Сообщение Ксю » 23:12:15, Пятница 04 Май 2007

Margo писал(а):Все завершилось благополучно :twisted: :twisted:

Слава Богу, Рита! :roll: :shock: :D :P :wink: Мы тут так за тебя переживали! :shock: 8) :oops: :roll: :D :lol: :P :wink:
В этом мире я только прохожий...
Аватар пользователя
Ксю
Профи
 
Сообщений: 1557
Зарегистрирован: 20:56:14, Суббота 18 Март 2006
Откуда: Днепропетровск, Украина

Сообщение Данита » 16:39:33, Воскресенье 13 Май 2007

С.И. Зинин
О МАЛОИЗВЕСТНОЙ СТАТЬЕ
ДРАМАТУРГА А. АФИНОГЕНОВА
«О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ»

В издании «Русские советские писатели. Поэты. Биобиблиографический указатель. Том 8. С.А. Есенин» (М., 1985, 334 с.) в «Именном указателе» Александр Афиногенов не упоминается. Это дает основание сделать заключение, что, вероятно, жизненные и творческие пути Сергея Есенина и Александра Афиногенова никогда не пересекались. Однако, если обратиться к творческому наследию А. Афиногенова, то можно выяснить, что до своего признания в отечественной драматургии он писал стихи, газетные статьи, очерки. Он хорошо знал классическую и современную поэзию, с юношеского возраста был в курсе происходящих событий в литературной жизни. Трудно представить, что всё это не нашло отзвука в его творческой биографии.
В конце 1925 года общественность была потрясена трагической смертью Сергея Есенина. К личности поэта и его творчеству был проявлен большой интерес. Не остался в стороне и Александр Афиногенов. В начале 1926 года он публикует статью «Жизненный путь Сергея Есенина» в ярославском ежемесячном журнале «Под ленинским знаменем». По неизвестным причинам эта публикация не привлекла внимания библиографов и есениноведов. В.И. Вольпин и Н.Н. Захаров-Мэнский при подготовке наиболее полной для того времени библиографии о творчестве поэта, подготовленной для четвертого тома «Собрания сочинений С. Есенина», изданного в 1927 году, не учли публикацию А. Афиногенова, хотя ярославский журнал имелся в государственном книгохранилище столицы. Впервые статья А. Афиногенова была упомянута в 1957 году при издании статей, дневника, писем драматурга и воспоминаний о нём (1), но в библиографических справочниках о С.А. Есенине она не была учтена (2). Статья А. Афиногенова представляет интерес как одна из первых попыток раскрыть творческий путь С. Есенина на основе его поэтических произведений.
Есть две нити, которые связывают творческие биографии Есенина и Афиногенова. Первая нить мотивирована их местом рождения. Оба они уроженцы Рязанской земли. Вторая нить восходит к поэзии. Сергей Есенин стал выдающимся лириком современности. Александр Афиногенов, признанный драматург, также в начале своей творческой биографии отдал скромную дань поэзии.
Александр Николаевич Афиногенов родился 4 апреля 1904 года в городе Скопин Рязанской губернии. Отец его, Афиногенов Николай Александрович, больше известен как писатель Степной Н.А. Он прошел трудный жизненный путь. Начал работать железнодорожным служащим, примкнул к революционному движению, много путешествовал по России. Участвовал в японской войне, затем, оказавшись во Франции, служил легионером в первой мировой войне. После возвращения в Россию принял участие в революции и гражданской войне. Писать начал с 1905 года. Его «Записки ополченца» переиздавались несколько раз. Дружил с А. Неверовым, А. Ширяевцем, другими писателями, которые входили в Коллектив рабоче-крестьянских писателей и поэтов. В 20-е годы было опубликовано «Собрание сочинений в 10-ти томах» Н. Степного (3).
Воспитанием детей в семье занималась мать, А.В. Афиногенова. В 1906 году Афиногеновы переехали в Оренбург, где Антонина Васильевна принимала участие в издании газеты «Простор». За публикацию антиправительственных материалов газету оштрафовали, но так как денег у редакции не было, то Антонине Васильевне пришлось за неуплату сесть на короткий срок в тюрьму, взяв с собой малолетних детей, которых не с кем их было оставить.
В дальнейшем А.В. Афиногенова находилась под надзором полиции, ей приходилось долгое время скрываться от гонений. В Рязанскую губернию разрешили вернуться после царской амнистии 1913 года. Здесь она долго не могла трудоустроиться. Зарабатывала в основном репетиторством, Александр начал учиться в Рязанской гимназии. Стал увлекаться театром. В домашних условиях ставил любительские спектакли кукольного театра (4).
Летом 1918 года, спасаясь от голода, семья Афиногеновых переехала из Рязани в Скопин. Александр вступает в комсомол и активно работает с молодежью «В этот период он начал писать стихи, - вспоминала А.В. Афиногенова. – Первые стихи были написаны ко дню организации Красной Армии» (1, с. 245). 23 февраля 1919 года в газете «Известия Рязанского губернского Совета рабочих и крестьянских депутатов» было опубликовано первое стихотворение А. Афиногенова «Красным героям».
Б.В. Игрицкий, близкий друг драматурга, вспоминал, что А. Афиногенов в это время увлекался поэзией А. Блока и К. Бальмонта, сочинял подражательные стихи. Печатался в губернской газете «Рабочий клич». Свои стихи подписывал псевдонимом «Дерзнувший». В 1936 году А. Афиногенов в статье «Пути творческой жизни» вспоминал: «В первые годы Октябрьской революции, мальчишкой, писал стихи, сам набирал и печатал их в сотне-другой экземпляров» (1, с. 23). В Скопине он делает попытку объединить местных поэтов в «Клуб поэтов-постулантистов», но, вероятно, желающих вступить в это поэтическое объединение не было. «Единственным последователем этой «школы постулантистов» был сам Афиногенов,- вспоминал Б.В. Игрицкий. – «Постулантизм» был лишь очень скромной данью поэтической распутице и разноголосице тех лет. Это была просто оригинальная вывеска, броский ярлык – не больше. Естественно поэтому, что никаких заметных следов в дальнейших творческих дерзаниях Александра Афиногенова «постулантизм» Александра Дерзнувшего не оставил» (1,с.252). А. Афиногенов под маркой этого клуба стал издавать свои небольшие сборники поэтических произведений. В Скопине в 1921 году он написал поэму «Город», которую издал небольшой, всего 10 страниц, книжечкой «Город. Цикл времени». Издательская марка была указана как «Клуб поэтов-постулантистов». Тираж был небольшой, все выпуски были автором пронумерованы. Свою поэму А. Афиногенов с успехом читал на молодежных вечерах в Скопине. Во вторую книжечку А. Афиногенова вошли все его стихи, разместившиеся на 32 страницах. На титульном листе было многообещающе указано «Библиотечка постулантистов. Выпуск 2», но последующих изданий в этой серии не было (5).
Книжечки стихов А. Афиногенова находили своего читателя в Скопине и окрестностях. «Насколько помню, стихи были неплохие, - писал Б.В. Игрицкий, - пропитанные революционным комсомольским духом, а по форме – в хороших традициях классической русской поэзии» (1, с. 253). В Рязани на поэтические опусы А. Афиногенова обратили внимание. В 1921 году рязанские писатели и поэты решили издать сборник «Голодающим Поволжья» и обратились к авторам присылать свои произведения. В этом сборнике, отпечатанном на желтой бумаге, в дешевом переплете было опубликовано стихотворение А. Афиногенова «Похороны коммунара».
Но больше всего А. Афиногенова в молодые свои годы интересовал театр. О своем увлечении он писал: «Жил я в маленьком уездном городке Рязанской губернии и не пропускал ни одного представления местной городской труппы, а впоследствии даже от имени Наробраза давал к этим представлениям политическое вступление» (1, с. 23). Эти публичные речи молодого комсомольца не оставались без внимания зрителей. «Перед спектаклем городского Скопинского драматического театр «Бедность не порок» говорит вступительное слово о творчестве Островского и о путях пролетарского искусства высокий, тоненький, кудрявый, застенчивый молодой человек, почти мальчик, - вспоминал И.В.Шток, - Это «постоянный оратор» по чтению вступительного слова, сотрудник и член редколлегии скопинской газеты «Власть труда», рецензент и автор только что вышедшей книги стихов, комсомолец Александр Дерзнувший. Таков псевдоним поэта. Впрочем, статьи и рецензии свои он подписывает настоящим именем – Александр Афиногенов. Ему шестнадцать лет» (1, с.310). А. Афиногенов не только принимал участие в работе местного театра «Труд», который ставил классику, но и сыграл в 1920 году роль в пьесе Льва Толстого «Власть тьмы».
В 1921 году А. Афиногенов поступает учиться в Московский институт журналистики. Вступил в 1922 году в партию. Став активистом Пролеткульта, участвует в различных общественных и литературных мероприятиях. «Мы не пропускали ни одного диспута в Политехническом музее, - вспоминал Б.В. Игрицкий, - ходили на интересовавшие нас лекции в Университет и Свердловку, посещали литературные вечера с участием писателей и поэтов всех направлений, «школ» и «школок», а имя им был - легион!» (1, с. 253). Выступления многих поэтов и писателей слышали не только в Политехническом музее, но и в кафе «Стойло Пегаса», в литературном объединении «Кузница», в общественном союзе крестьянских поэтов и писателей. Александр Афиногенов через отца познакомился с многими писателями и поэтами из народа. Молодой Афиногенов увлекался творчеством В. Маяковского и С. Есенина, стихи которых заучивал и при удобном случае публично декламировал. С интересом читал также стихотворения других поэтов.
В 1924 году А. Афиногенов окончил Московский институт журналистики и был направлен на работу в Ярославль, где получил должность секретаря редакции газеты «Северный рабочий». Он активно включился в работу местной ассоциации пролетарских писателей, вскоре его избирают председателем ассоциации. А. Афиногенов помогает талантливым молодым людям, у которых не было хорошего образования, всячески поддерживая у них тягу к самообразованию. Многие из начинающих литераторов приносили в редакцию газеты для публикации примитивные стихи и прозаические произведения. А. Афиногенов проводит занятия с начинающими поэтами и писателями, знакомит их с техникой стихосложения, популярно объясняет процесс создания прозаических произведений и пьес В начале 1926 года в статье «За качество литературной продукции» он писал: «Тяга широких рабочих и крестьянских масс к художественному слову находит свое выражение не только в повышенном интересе этих масс к художественным произведениям, но и к широкому стремлению познать самим законы, управляющие творчеством, иначе говоря, творить самим, выделяя из своей среды пролетарских и крестьянских поэтов, писателей, драматургов» (6). Начинающим литераторам А. Афиногенов рекомендует прочитать книги Г. Шенгели «Как писать статьи, стихи и рассказы» (1925), В. Шкловского «Теория прозы» (1925) и др. Он понимал, что для читателя без должного образования эти книги сложны, но не терял надежды, что «только при серьезной работе над собой, над поднятием своего культурного уровня пролетарский и крестьянский писатель выйдет на широкую дорогу больших достижений, большого творчества» (6).
На занятиях с молодыми поэтами А. Афиногенов приводил в качестве поэтических образцов стихотворения многих поэтов, в том числе и Сергея Есенина. Трагическая смерть Есенина не оставила равнодушными ярославских любителей поэзии. Афиногенов был не только очевидцем развернувшейся вокруг С. Есенина полемики. Он непосредственно принял в ней участие, а в дальнейшем подготовил и опубликовал статью о творчестве поэта.
А. Афиногенов не стал анализировать произведения Есенина с литературоведческих позиций. Он делает попытку раскрыть жизненный путь Есенина на примерах его произведений. Можно предполагать, что ему был знаком автобиографический очерк С. Есенина «О себе», опубликованный 6 февраля 1926 года в газете «Вечерняя Москва», мог запомнить заключительные строки, в которых С. Есенин писал: «Что касается остальных автобиографических сведений, они в моих стихах». В письме Б.В.Игрицкому 10 марта 1926 года А. Афиногенов заметил: «Из моих последних трудов укажу на статьи «За качество литературной продукции» и «Жизненный путь Есенина». В последнем доказываю, что Есенин должен был кончить самоубийством. Доказательство – его собственные стихи, которых привел до полусотни» (7).
В статье А. Афиногенова стихи С. Есенина приводятся не полностью, а отдельными строками. При цитировании автор публикации свободно соединяет в одной цитате строки разных стихотворений, объединяя их тематически. В первом разделе статьи одна из цитат включает небольшие отрывки из стихотворений «Всё живое особой метой…», «Ты такая ж простая, как все…», «Ты прохладой меня не мучай…», «Песня» и «Не ругайтесь! Такое дело…». Ссылок на источники публикаций стихотворений С. Есенина в статье нет, как не приводятся и полные названия произведений поэта, из которых для иллюстрации были позаимствованы поэтические строки. Сверяя цитируемые есенинские строки с прижизненными изданиями поэта, убеждаешься, что основными источниками были изданные сборники С. Есенина «Голубень», «Преображение», «Пугачев», «Любовь хулигана», «Москва кабацкая» и «Русь Советская». В редких случаях А. Афиногенов привлекал произведения С. Есенина, которые были опубликованы в журналах и газетах. При цитировании отрывков из стихотворений С. Есенина было допущено много синтаксических расхождений, особенно в использовании тире, запятых, но, возможно, эти вольности следует отнести к работе корректоров. В некоторых случаях А. Афиногенов, не сверяя цитату с первоисточником, полагаясь на свою память, цитирует есенинские строки с ошибками. Эпиграфом к статье был взят отрывок из опубликованного в журнале «Красная новь» (1925, № 9, ноябрь, с. 145) небольшого есенинского стихотворения «Сочинитель бедный, это ты ли…». Глагол «влезает» в есенинском оригинале был заменен на «влетает», а «пиковую даму» почему-то дали в кавычках. Такие изменения есенинских строк при цитировании в статье встречаются неоднократно. Например, вместо строк «Это к завтраму заживет» напечатано «Это к завтраку заживет», вместо «Так много сделано ошибок…» даётся «Так много пройдено ошибок…», строка «Проклюю моим клювом слов…» приводится как «Проклюю клювом моих стихов…», а «Я одну мечту, скрывая, нежу…» опубликована как «Я одну мечту, лелея, нежу…», строчки «И лишь по-прежнему вода // Шумит за мельницей крылатой» приведены как «И лишь по прежнему вода // Шумит на мельнице крылатой…» и др. .
Статью А. Афиногенов писал для широкого читателя, предполагая, что его материалы могут быть использованы при публичных выступлениях, при организации литературных вечеров, посвященных творчеству С. Есенина. Творческий путь С. Есенина характеризуется с позиций новой пролетарской идеологии, приверженцем которой А. Афиногенов был по убеждению. С пролетарско-классовых позиций он характеризует взгляды Есенина на революцию и происходящие в стране социально-культурные перемены, непосредственно отразившиеся в жизненной позиции поэта и его поэтическом творчестве. Несерьёзной попыткой считает А. Афиногенов стремление С. Есенина органически войти в новое строящееся общество и понять происходящие перемены в стране.
А. Афиногенов представляет Сергея Есенина только певцом деревни, который стремится уйти от старой консервативной патриархальщины. Такое мнение было преобладающим в то время во многих публикациях о поэте, как при жизни, так и после его смерти. «Погиб величайший поэт… Он ушел от деревни, но не пришел к городу», - писал Алексей Толстой (9). А. Афиногенов не осуждает С. Есенина, называет его «цветком неповторимым», но старается не делать обобщающих выводов о его творчестве, иллюстрируя свои тезисы строками из произведений поэта, предполагая, что окончательную оценку сделает сам читатель. Более последовательно А. Афиногенов обращает внимание на неудачные попытки поэта вписаться в городскую культуру, уйти от патриархальной крестьянской Руси. Свойственное С. Есенину раздвоение в жизни и творчестве, по убеждению А. Афиногенова, неизбежно должно было привести поэта к роковому концу. Отсюда и вывод, что жизненный путь С. Есенина не может быть примером для нового поколения строителей социалистического общества.
А. Афиногенов понимал, что заглавие статьи «Жизненный путь Есенина» объемно и ко многому обязывает, поэтому ограничивает свою публикацию дополнением в скобках «Опыт исследования творчества». Статья была напечатана в марте 1926 года в ежемесячном журнале «Под ленинским знаменем» (8), органе Ярославского Губкома ВКП(б).
Публикация статьи А. Афиногенова в «Мире Есенина» не претендует на какое-то открытие в есениноведении, но позволяет нагляднее представить общественную реакцию на смерть С. Есенина в отдаленных от Москвы уголках России. Статья А. Афиногенова публикуется без редакторской правки.
Примечания:
1. А.Н. Афиногенов. Статьи. Дневники. Письма. Воспоминания. М., 1967 г.
2. см. П.Ф. Юшин. Сергей Есенин. Идейно-творческая эволюция. М., 1969 г., Библиография, с. 407-477. Е.Л. Карпов. С.А. Есенин. Библиографический справочник. М., 1972 г., 240 с. Русские советские писатели. Поэты. Биобиблиографический указатель. Том 8. С.А. Есенин. М., 1985 г.
3.Восемь лет русской художественной литературы (1917 – 1925). Библиографический справочник. М., 1926.
4. Знатные рязанцы. Рязань., 1959, с. 149 – 154.
5. В.В. Базанов. Поэзия 1917 – 1922 годов. Материалы к библиографии. – В кн. У истоков русской советской литературы – 1917-1922. Л., 1990 г
6. А. Афиногенов. За качество литературной продукции. - «Под ленинским знаменем», Ярославль, 1926 г., № 1-2 (12-13), с. 83-85.
7. А. Афиногенов. Избранное в 2-х томах. М., 1977. Том 2, с. 16,
8. А. Афиногенов. Жизненный путь Сергея Есенина. (Опыт исследования творчества). – «Под ленинским знаменем», Ярославль, 1926 г., № 3 (14), с. 69-72
9.Алексей Толстой. Сергей Есенин. – «30 дней», 1926, № 2, с. 18.



А. Афиногенов


Жизненный путь Сергея Есенина
(Опыт исследования творчества)




«Ах, луна влетает через раму,

Свет такой, хоть выколи глаза.

Ставил я на «пиковую даму»,

А сыграл бубнового туза».

1
Когда мы читаем стихи Есенина – первое, что бросается в глаза – это есенинское отношение к жизни, к тому – какими путями она идет и как в этой жизни чувствует себя поэт.
…Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
- Ничего, я споткнулся о камень…
Это к завтраку всё заживет.
… Я не нищий, ни жалок, ни мал,
И умею расслышать за пылом:
С детства нравиться я понимал
Кобелям да степным кобылам.
…Ты прохладой меня не мучай,
И не спрашивай, сколько мне лет.
Одержимый тяжелой падучей,
Я душой стал, как желтый скелет.
…Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь
без промаха –
Всё равно любимая отцветет черёмухой…
…Провоняю я редькой и луком
И, тревожа вечернюю гладь,
Буду громко сморкаться в руку
И во всём дурака валять…
Мы видим, как поэт бросается от одной крайности к другой, от покаяния к хулиганству, от разгула к исповеди. Он пытается стать на твёрдую почву, определить своё место в жизни, но…
Я человек не новый, -
Что скрывать.
Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную рать,
Скольжу и падаю другой…
Почва ускользает из-под ног, жизнь течет мимо поэта, а он, тщетно пытаясь догнать её, вынужден сознаться:
Ведь и себя я не сберег
Для тихой жизни, для улыбок.
Так мало пройдено дорог,
Так много пройдено ошибок…
Какими же дорогами шел Есенин и каковы были те ошибки, которые, в конечном счете, привели его к самоубийству?
Об этом – пусть поведают его стихи.
!!
Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрёй храпя,
На лапах чугунный поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на праздник отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребёнок.
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница!..
Так определяет поэт безнадежное соревнование цепкого деревенского бытия, его полунатурального хозяйственного уклада – с железной мощью городской культуры, сохи с трактором, деревенской религиозности с пролетарской идеологией.
Есенину мила его собственная деревня:
… Коростели свищут, коростели.
Потому так и светлы всегда
Те, что в жизни сердцем опростели
Под веселой ношею труда…
В забвенье канули года,
Во след и вы ушли куда-то,
И лишь по-прежнему вода
Шумит на мельнице крылатой.
…Мне нравится запах травы, холодом подожженной,
И сентябрьского листолета протяжный свист –
заявляет он устами Пугачева. Он - выходец деревни. Его родина
Рязанские поля,
Где мужики косили,
Где сеяли свой хлеб –
Была моя страна.
Но эта страна – по мысли поэта - обречена на слепое подчинение железному чудовищу города, ибо победа в этой схватке, конечно, за машиной. Раз так – нужно ставить ставку – на те из лагерей, за кем будущее. И Есенин пытается по-своему понять революцию.
До Египта раскорячу ноги,
Раскую с вас подковы мук,
В оба полюса снежнорогие
Вопьюся клещами рук…
Всё это для того, чтобы придавив «коленом-экватор» - разломить землю-матерь, «как златой калач». Разлом, взрывание старых устоев – всеобщая свалка – вот, как мерещится Есенину революция, вот какой он её принимает.

Небо, как колокол,
Месяц – язык.
Мать моя родина
Я – большевик…
Свое «большевиковство» поэт видит, прежде всего, в отречении от основного идеологически-консервативного устоя деревни - религии:
…Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта…
…Даже богу я выщиплю бороду
Оскалом моих зубов…
… Языком вылижу на иконах,
Лики мучеников и святых…
Поэт насмешливо играет словами, чтобы сильнее разворотить косную религиозность.
…Пою и взываю –
Господи - отелись…
(т. е. прими телесные очертания. Игра на понятии – телиться).

111
Но деревня раскачивается туго. Её не пробьешь прямым наскоком. Нужна долгая и упорная работа времени.
Есенину, поставившему ставку на город - это не по плечу. И он предпочитает просто уйти в город, отрекшись уже не только от деревенской религиозности, но и от деревни вообще.
…Плач и рыдай, Московия.
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю клювом моих стихов…
Поэт идет к городу, думая, что несёт в него новое откровение, новое познание жизни. На самом же деле, город быстро подчиняет себе поэта, заставив даже внешне признать свою городскую культуру.
Я хожу в цилиндре не для женщин.
В глупой страсти сердце жить не в силе.
В нём удобней, грусть свою уменьшив,
Золота овса давать кобыле…
Как-никак, а цилиндр всё же надет. Хотя в нём и дается овес кобыле - дань деревне, её жеребятам, её психологии, но с деревней всё кончено:
… Да, теперь решено. Без возврата
Я покинул родные поля.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя…
Однако, приняв революцию, не органически, а только внешний её разрушительный облик - Есенин не мог принять органически и городскую культуру. Он сознается в этом:
…И, вот, сестра разводит,
Раскрыв, как библию, пузатый «Капитал»,
О Марксе, Энгельсе…
Ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал…
Есенин пошел в город, как партизанский бунтарь, не выварившись в фабричном котле и не углубляясь в корни социальных вопросов.
Отсюда - вывод. Куда же деться, раз дисциплина города не по силам деревенскому парню? Туда, где это бунтарство находит свое окончательное выражение - к богеме, к люмпен-пролетариату, к хулиганам, ворам, проституткам, где не требуется ни Маркса, ни будничной работы.
Есенин пытается установить с хулиганством и непосредственную связь:
Всё живое особой метой –
Отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом,
То наверно был мошенник и вор…
Проходит длинный период времени под знаком такого хулиганства. Вначале под покровом внешних приличий бьётся мысль:
Я одну мечту, лелея, вижу –
Что я сердцем чист.
Но и я кого-нибудь зарежу -
Под осенний свист…
А затем - весёлая (внешне) гульба и вышибание стекол, наиболее ломкого продукта городской культуры:
…Так принимай, Москва,
Отчаянное хулиганство,
Посмотрим –
Кто кого возьмет…
…Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку…
…Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь, напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт…
…А известность моя не хуже,
От Москвы по парижскую рвань
Моё имя наводит ужас
Как заборная, громкая брань…
Во внешнее веселье прорывается временами глухая тоска и отчаяние:
…И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином…
Почему? Потому, что ставка на город - бита и у поэта теперь:
«Нет любви ни к деревне, ни к городу».
Именно от этого
«Запрокинулась и отяжелела
Золотая моя голова».
Поэт пытается еще найти спасение … в любви:
…Поступь нежная, легкий стан,
Если б знала ты сердцем упорным,
Как умеет любить хулиган,
Как умеет он быть покорным…
…Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил…
И, обращаясь к любимой, клянется:
…Я сердцем никогда не лгу,
И потому на голос чванства
Бестрепетно сказать могу,
Что я прощаюсь с хулиганством…
Ему даже верится, что под влиянием любви:
Уж сердце напилось иной
Кровь отрезвляющею брагой…
Но и любовь не дает удовлетворения:
Дух бродяжий, ты всё реже, реже
Расшевеливаешь пламень уст.
О, моя утраченная свежесть,
Буйство глаз и половодье чувств…
И недавно любимой - он говорит:
…Не вчера ли я молодость пропил?
Разлюбил ли тебя не вчера?...
Не храни, запоздалая тройка.
Наша жизнь пронеслась без следа.
Может завтра больничная койка
Успокоит меня навсегда…
Действительно, больничная койка временами крепко держит больное воображение и тело:
-« Встал и вижу: что за черт,
Вместо бойкой тройки,
Забинтованный лежу на больничной койке.
И заместо лошадей – по дороге тряской
Бью я жесткую кровать мокрою повязкой…
Койка выпустила поэта. Есенин поправился и вновь перед ним вопрос: что же дальше? Куда идти? Город - это кабак, а деревня? В ней он не был целых восемь лет.
Делается последняя попытка возвращения туда - откуда поэт вышел. Но в письме к матери он просит:
- Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, -
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось…
И вот - поэт в деревне. И
«Какое множество открытий
За мною следовало по пятам»…
Старый дед рассказывает:
«А сестры стали комсомолки.
Такая гадость, просто удавись.
Вчера иконы выбросили с полки»…
Поэт принужден с глубокой внутренней грустью отметить, что он прошел мимо деревни - «как пилигрим угрюмый», что путь деревни - не в плену у города, а в союзе с ним:
- Ах, милый край. Не тот ты стал, не тот.
Да уж и я, конечно, стал не прежний.
Чем мать и дед грустней и безнадежней,
Тем веселей сестры смеется рот…
Сестра читает «Капитал», комсомол поёт «частушки бедного Демьяна», самому поэту хочется «задрав штаны бежать за комсомолом», он даже пытается уговорить:
«Давай, Сергей, за Маркса тихо сядем»,-
но всё это также несерьёзно, как и его стремление приклеить себя, отрезанный ломоть, вновь к деревенскому караваю.
«Язык сограждан стал мне, как чужой,
В своей стране я словно иностранец…»
Есенин возвращается в город. В этот, последний период возвращения ясно чувствуется, что, играя на пиковую даму, он вытащил бубнового туза, что он стоит на двух половицах, которые всё больше расходятся, а под ними пустота.
Есенин начинает готовиться к неизбежному:
- «Мы теперь уходим понемногу,
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать…»
- Я пришел на эту землю,
Чтоб скорей её покинуть»…
Правда, он ещё осязает жизнь. Он знает, что на небе
…не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей - рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь…
Но - сознание неизбежности - побеждает:
- «Ну, что ж любимые, - ну что ж.
Я видел вас и видел землю,
И эту гробовую дрожь,
Как ласку новую, приемлю»…
Ибо - в поэте живет последняя, его утешающая надежда, что:
- «И, песне внемля в тишине,
Любимая с другим любимым,
Быть может вспомнит обо мне,
Как о цветке неповторимом».
Да, мы все помним и будем помнить Есенина, именно, как цветок, неповторимый не только в творчестве, но и, главным образом, в своей раздвоенности, которая привела его к печальному концу и которой не будет места в условиях активного творчества новой, социалистической действительности.
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Taurus » 14:39:49, Четверг 31 Май 2007

Поиск вроде не нашел, поэтому выкладываю отрывки об Есенине из книги Катаева В. "Алмазный мой венец". Если уже было, то удалите.
Поясняю:
Королевич - это Есенин
Командор — В. Маяковский
Ключик — Ю. Олеша
Мулат — Б. Пастернак
Синеглазый — М. Булгаков....
Птицелов -Багрицкий
соратник - Асеев Н.

Москва. Двадцатые годы. Тверская.

Кажется, они - птицелов и королевич - понравились друг другу. Во всяком случае, королевич - уже тогда очень знаменитый - доброжелательно улыбался провинциальному поэту, хотя, конечно, еще не прочитал ни одной его строчки. Разговорившись, мы подошли к памятнику Пушкину и уселись на бронзовые цепи, низко окружавшие памятник, который в то время еще стоял на своем законном месте, в голове Тверского бульвара, лицом к необыкновенно изящному Страстному монастырю нежно-сиреневого цвета, который удивительно подходил к его маленьким золотым луковкам.
...До сих пор болезненно ощущаю отсутствие Пушкина на Тверском бульваре, невосполнимую пустоту того места, где он стоял. Привычка. Недаром же Командор написал, обращаясь к Александру Сергеевичу:
"На Тверском бульваре очень к вам привыкли".
Привыкли, добавлю я, также и к старинным многоруким фонарям, среди которых фигура Пушкина со склоненной курчавой головой, в плаще с гармоникой прямых складок так красиво рисовалась на фоне Страстного монастыря. Не уверен, что во время свидания двух поэтов - птицелова и королевича -
Страстной монастырь еще существовал. Кажется, его уже тогда снесли. Будем считать в таком случае, что в пустоте остался отсвет его бледно-сиреневой окраски…(...)
Желая поднять птицелова в глазах знаменитого королевича, я сказал, что птицелов настолько владеет стихотворной техникой, что может, не отрывая карандаша от бумаги, написать настоящий классический сонет на любую заданную тему. Королевич заинтересовался и предложил птицелову тут же, не сходя с места, написать сонет на тему Пушкин. Птицелов взял у королевича карандаш и на обложке толстого журнала "Современник", который был у меня в руках,
написал "Сонет Пушкину" по всем правилам: пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе, с рифмами А Б Б А в первых двух четверостишиях и с парными рифмами в двух последних терцетах. Все честь по чести. Что он там написал -не помню. Королевич завистливо нахмурился и сказал, что он тоже может
написать экспромтом сонет на ту же тему. Он долго думал, даже слегка порозовел, а потом наковырял на обложке журнала несколько строчек. - Сонет? - подозрительно спросил птицелов. - Сонет, -запальчиво сказал королевич и прочитал вслух следующее стихотворение:
- Пил я водку, пил я виски, только жаль, без вас, Быстрицкий! Мне не нужно адов, раев, лишь бы Валя жил Катаев. Потому нам близок Саша, что судьба его как наша.
При последних словах он встал со слезами на голубых глазах, показал рукой на склоненную голову Пушкина и поклонился ему низким русским поклоном.
(Фамилию птицелова он написал неточно: Быстрицкий, а надо было...)
Журнал с двумя бесценными автографами у меня не сохранился. Я вообще никогда не придавал значения документам. Но поверьте мне на слово: все было именно так, как я здесь пишу.
...Смешно и трогательно...
Теперь на том месте, где все это происходило,- пустота. С этим мне трудно примириться. Да и улица Горького в памяти навсегда осталась Тверской из "Евгения Онегина".(. . .) В Кривоколенном, в
этом самом изломанном, длиннейшем и нелепейшем переулке во всей Москве, помещалась редакция первого советского толстого журнала "Красная новь", основанного по совету самого Ленина. Туда часто захаживали почти все писатели тогдашней Москвы. Захаживал, вернее забегал, также и я. И вот однажды по дороге в редакцию в Архангельском переулке я и познакомился с
наиболее опасным соперником Командора, широкоизвестным поэтом - буду его называть с маленькой буквы королевичем,- который за несколько лет до этого сам предсказал свою славу:
"Разбуди меня утром рано, засвети в нашей горнице свет. Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт".
Он не ошибся, он стал знаменитым русским поэтом.
Я еще с ним ни разу не встречался. Со всеми знаменитыми я уже познакомился, со многими подружился, с некоторыми сошелся на ты. А с королевичем - нет. Он был в своей легендарной заграничной поездке вместе с прославленной на весь мир американской балериной-босоножкой, которая была в восхищении от русской революции и выбегала на сцену московского Большого
театра в красной тунике, с развернутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец "Интернационал". У нее в Москве в особняке на Пречистенке была студия молоденьких балерин-босоножек, и ее слава была безгранична. Она как бы олицетворяла собой вторжение советских революционных идей в мир увядающего западного искусства.
В области балета она, конечно, была новатором. Луначарский был от нее в восторге. Станиславский тоже. Бурный роман королевича с великой американкой на фоне пуританизма первых лет революции воспринимался в московском обществе как скандал, что усугубилось довольно значительной разницей лет между молодым королевичем и босоножкой бальзаковского возраста. В совсем молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, ее знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка поанглосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная. Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу
из Москвы на дюралевом "юнкерсе" немецкой фирмы "Люфтганза". Потом они совершили турне по Европе и Америке. Один из больших остряков того времени пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаической форме александрийского шестистопника:
"Такого-то куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан".
Это было забавно, но несправедливо. Она была далеко не развалина, а еще хоть куда! Изредка доносились слухи о скандалах, которые время от времени учинял русский поэт в Париже, Берлине, Нью-Йорке, о публичных драках с эксцентричной американкой, что создало на Западе громадную рекламу бесшабашному крестьянскому сыну, рубахе-парню, красавцу и драчуну с
загадочной славянской душой. Можно себе представить, до каких размеров вырастали эти слухи в Москве, еще с грибоедовских времен сохранившей славу первой сплетницы матушки России.
Но вот королевич окончательно разодрался со своей босоножкой и в один прекрасный день снова появился в Москве - "как денди лондонский, одет". Все во мне вздрогнуло: это он!
А рядом с ним шел очень маленький, ростом с мальчика, с маленьким носиком, с крупными передними зубами, по-детски выступающими из улыбающихся губ, с добрыми, умными, немного лукавыми, лучистыми глазами молодой человек. Он был в скромном москвошвеевском костюме, впрочем при галстуке, простоватый
на вид, да себе на уме. Так называемый человек из народа, с которым я уже был хорошо знаком и которого сердечно любил за мягкий характер и чудные стихи раннего революционного периода, истинно пролетарские, без подделки; поэзия чистой воды: яркая, весенняя, как бы вечно первомайская.
"Мой отец простой водопроводчик, ну а мне судьба сулила петь. Мой отец над сетью труб хлопочет, я стихов вызваниваю сеть".
Вот как писал этот поэт - сын водопроводчика (В.Казин) из Немецкой слободы:
"Живей, рубанок, шибче шаркай, шушукай, пой за верстаком, чеши тесину сталью жаркой, стальным и жарким гребешком... И вот сегодня шум свиванья, и ты, кудрявясь второпях, взвиваешь теплые воспоминанья о тех возлюбленных кудрях"...
Как видите, он уже не только был искушен в ассонансах, внутренних рифмах, звуковых повторах, но и позволял себе разбивать четырехстопный ямб инородной строчкой, что показывало его знакомство не только с обязательным Пушкиным, но также с Тютчевым и даже Андреем Белым. Окинувши нас обоих
лучезарным взглядом, он не без некоторой торжественности сказал:
-Познакомьтесь. Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся. Это был он. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моем воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых березок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель "Радуницы". Или
бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на; ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел: молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм - пиджак в талию,- брюки с хорошо выглаженной складкой, новые
заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок. А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима с пасхально-румяными щечками и по-девичьи нежными голубыми
глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чертиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду - враг или друг? И как ему со мной держаться? Типичная русская, крестьянская черта. Я это сразу почувствовал и, сердечно пожимая ему руку, сказал, что полюбил его поэзию еще с 1916 года, когда прочитал его стихотворение "Лисица". - Вам понравилось? - спросил он, оживившись.-Теперь мало кто
помнит мою "Лисицу". Вс" больше восхищаются другим - "Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты,- хулиган". Ну и, конечно, "С бандитами жарю спирт...". Он невесело усмехнулся. - А я помню именно "Лисицу". Какие там удивительные слова, определения.
"Тонкой прошвой кровь отмежевала на снегу дремучее лицо".
У подстреленной лисицы дремучее лицо! Во-первых, замечательный эпитет "дремучее", а во-вторых, не морда, а лицо. Это гениально! А как изображен выстрел из охотничьего ружья!
"Ей все бластился в колючем дыме выстрел, колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил и рассыпал звонистую дробь".
- Что ни слово, то находка!
Я вспомнил январь 1916 года, прифронтовую железнодорожную станцию Молодечно. Неслыханная красота потонувшего в снегах Полесья. В нетопленном станционном помещении я купил в киоске несколько иллюстрированных журналов, с тем чтобы было что почитать в землянке на позициях, куда я ехал добровольцем. Уже сидя в бригадных санях, под усыпляющий звон валдайского
колокольчика я развернул промерзший номер журнала "Нива" и сразу же наткнулся на "Лисицу" - небольшое стихотворение, подписанное новым для меня именем, показавшимся мне слишком бедным, коротким и невыразительным.
Но стихи были прекрасны. Я увидел умирающую на снегу подстреленную лисицу:
"Как желна, над нею мгла металась, мокрый вечер липок был и ал. Голова тревожно подымалась, и язык на ране застывал".
Я был поражен достоверностью этой живописи, удивительными мастерскими инверсиями: "...мокрый вечер липок был и ал". И наконец - "желтый хвост упал в метель пожаром, на губах - как прелая морковь"...
Прелая морковь доконала меня. Я никогда не представлял, что можно так волшебно пользоваться словом. Я почувствовал благородную зависть - нет, мне так никогда не написать! Незнакомый поэт запросто перешагнул через рубеж,
положенный передо мною Буниным и казавшийся окончательным.
Самое же главное было то, что я ехал на фронт, быть может на смерть.Вокруг меня розовели, синели, голубели предвечерние снега, завалившие белорусский лес. Среди векового бора, к которому я неумолимо приближался, сочилось кровью низкое закатное солнце, и откуда-то доносились приглушенные
пространством редкие пушечные выстрелы...
...я мог бы назвать моего нового знакомого как угодно: инок, мизгирь, лель, царевич... Но почему-то мне казалось, что ему больше всего, несмотря на парижскую шляпу и лайковые перчатки, подходит слово "королевич"... Может быть, даже королевич Елисей... Но буду его называть просто королевич, с маленькой буквы. Пока я объяснялся ему в любви, он с явным удовольствием, даже с
нежностью смотрел на меня. Он понимал, что я не льщу, а говорю чистую правду. Правду всегда можно отличить от лести. Он понял, что так может говорить только художник с художником. - А я,- сказал он, отвечая любезностью на любезность,- только недавно прочитал в "Накануне" замечательный рассказ "Железное кольцо", подписанный вашей фамилией. Стало быть, будем знакомы. Мы еще раз обменялись рукопожатием и с этой минуты
стали говорить друг другу ты, что очень понравилось сыну водопроводчика. Он сиял своими лучистыми глазами и сказал, как бы навек скрепляя нашу дружбу: -
Вот так - очень хорошо. А то я боялся, что вы не сойдетесь: оба вы уж больно своенравны. Но, слава богу, обошлось.
Теперь, застрявши перед красным светофором на перекрестке Кировская -Бульварное кольцо, я так ясно представил себе тротуар короткого Архангельского переулка, вижу рядом странную, какую-то нерусскую колокольню-круглую башню и церковь, как говорят, посещавшуюся масонами соседней ложи, и зеленоватые стволы деревьев, которые в моей осыпающейся памяти запечатлелись
как платаны со стволами, пятнистыми как легавые собаки, чего никак не могло быть на самом деле: где же в Москве найдешь платаны? Вероятно, это были обыкновенные тополя, распускавшие по воздуху хлопья своего пуха.
А в начале Чистых прудов, как бы запирая бульвар со стороны Мясницкой,стояло скучное двухэтажное здание трактира с подачей пива, так что дальнейшее не требует разъяснений. Помню, что в первый же день мы так искренне, так глубоко сошлись, что я не стесняясь спросил королевича, какого черта он спутался со старой американкой, которую, по моим понятиям, никак нельзя было полюбить, на что он, ничуть на меня не обидевшись, со слезами на хмельных глазах, с чувством воскликнул: - Богом тебе клянусь, вот святой истинный крест! - Он поискал глазами и перекрестился на старую трактирную икону.- Хошь верь, хошь не верь: я ее любил. И она меня любила. Мы крепко любили друг друга. Можешь ты
это понять? А то, что ей сорок, так дай бог тебе быть таким в семьдесят! Он положил свою рязанскую кудрявую голову на мокрую клеенку и заплакал, бормоча:
- ...и какую-то женщину сорока с лишним лет... называл своей милой...
Вероятно, это были заготовки будущего "Черного человека".
Уже тогда, в первый день нашей дружбы, в трактире на углу Чистых прудов и Кировской, там, где теперь я видел станцию метро "Кировская" и памятник Грибоедову, я предчувствовал его ужасный конец. Почему? Не знаю!(. . .)
Впрочем, он принадлежал к тем счастливчикам, которым не приходится гоняться за славой. Слава сама гонялась за ними. Я и глазом не успел моргнуть, как имя птицелова громко прозвучало на московском Парнасе. Молва о нем покатилась широкой волной. И моя слабенькая известность сразу же померкла рядом со славой птицелова. Однако когда мы сидели на бронзовой цепи возле памятника Пушкину и сочиняли сонеты, молва о птицелове еще не дошла до ушей знаменитого королевича. Беседа наша была душевной. Королевич, ничуть не кичась своей всероссийской известностью, по-дружески делился с нами, как теперь принято выражаться, творческими планами и жаловался на свою судьбу, заставившую его, простого деревенского паренька, жить в городе, лишь во сне
мечтая о родной рязанской деревне. Тут он, конечно, немного кокетничал, так как не таким уж простым был он парнем, успел поучиться в университете Шанявского, немного знал немецкий язык, потерся еще в Санкт-Петербурге среди знаменитых поэтов, однако время от времени в нем вспыхивала неодолимая жажда вернуться в Константинове, где на пороге рубленой избы с резными рязанскими
наличниками на окошках ждала его старенькая мама в ветхом шушуне и шустрая сестренка, которую он очень любил.
...мы очутились в пивной, где жажда родной рязанской земли вспыхнула в королевиче с небывалой силой... Стихи, которые мы, перебивая друг друга, читали, вдруг смолкли, и королевич, проливая горькие слезы и обнимая нас обеими руками, заговорил
своим несколько надсадным голосом как бы даже с некоторым иностранным акцентом (может быть, чуть-чуть немецким), неточно произнося гласные: "э" вместо "а", "е" вместо "и", "ю" вместо "у" и так далее. Акцент этот был еле заметен и не мешал его речи звучать вполне по-рязански.
- Братцы! Родные! Соскучился я по своему Константинову. Давайте плюнем на все и махнем в Рязань! Чего там до Рязани? Пустяки. По железке каких-нибудь три часа. От силы четыре. Ну? Давайте! А? Я вас познакомлю с моей мамой-старушкой. Она у меня славная, уважает поэтов. Я ей все обещаюсь да обещаюсь приехать, да все никак не вырвусь. Заел меня город, будь он неладен...
...несмотря на наши возражения, что, мол, как же это так вдруг, ни с того ни с сего ехать в Рязань?.. А вещи? А деньги? А то да се? Королевич ничего и слышать не хотел. У него уже выработался характер капризной знаменитости: коли чего-нибудь захочется, то подавай ему сию же минуту. Никаких препятствий его вольная душа не признавала. Вынь да положь!
Деньги на билеты туда, если скинуться, найдутся. До Рязани доедем. А от Рязани до Константинова каким образом будем добираться? Ну, это совсем пустое дело. На базаре в Рязани всегда найдется попутная телега до Константинова. И мужик с нас ничего не возьмет, потому что меня там каждый знает. Почтет за честь. Поедем на немазаной телеге по лесам, по полям, по
березнячку, по родной рязанской земле!.. С шиком въедем в Константинове! А уж там не сомневайтесь. Моя старушка примет вас как родных. Драчен напечет. Самогону выставит на радостях. А назад как? Да очень просто: тут же я ударю телеграмму Воронскому в "Красную новь". Он мне сейчас же вышлет аванс. За
это я вам ручаюсь! Ну, братцы, поехали! Он был так взволнован, так настойчив, так убедительно рисовал нам жизнь в своем родном селе, которое уже представлялось нам чем-то вроде русского рая, как бы написанного кистью Нестерова. Мы с птицеловом заколебались, потеряв всякое представление о
действительности, и вскоре очутились перед билетной кассой Казанского вокзала, откуда невидимая рука выбросила нам три картонных проездных билета, как бы простреленных навылет дробинкой, и королевич сразу же устремился на перрон, с тем чтобы тут же, не теряя ни секунды, сесть в вагон и помчаться в
Рязанскую губернию, Рязанский уезд, Кузьминскую волость, в родное село, к маме. Однако оказалось, что поезд отходит лишь через два часа, а до этого надо сидеть в громадном зале, расписанном художником Лансере.
Лицо королевича помрачнело.
Ждать? Это было не в его правилах. Все для него должно было совершаться немедленно - по щучьему веленью, по его хотенью. Полет его поэтической фантазии не терпел преград. Однако законы железнодорожного расписания оказались непреодолимыми даже для его капризного гения. Что было делать? Как убить время? Не сидеть же здесь, на вокзале, на скучных твердых скамейках. В
то время возле каждого московского вокзала находилось несколько чайных, трактиров и пивных. Это были дореволюционные заведения, носившие особый московский отпечаток. Они ожили после суровых дней военного коммунизма -
первые, еще весьма скромные порождения нэпа. После покупки билетов у нас еще осталось немного денег - бутылки на три пива. Мы сидели в просторной прохладной пивной, уставленной традиционными елками, с полом, покрытым толстым слоем сырых опилок. Половой в полотняных штанах и такой же рубахе
навыпуск, с полотенцем и штопором в руке, трижды хлопнув пробками, подал нам три бутылки пива завода Корнеева и Горшанова и поставил на столик несколько маленьких стеклянных блюдечек-розеток с традиционными закусками: виртуозно нарезанными тончайшими ломтиками тараньки цвета красного дерева, моченым
сырым горохом, крошечными кубиками густо посоленных ржаных сухариков, такими же крошечными мятными пряничками и прочим в том же духе доброй старой, дореволюционной Москвы. От одного вида этих закусочек сама собой возникала такая дьявольская жажда, которую могло утолить лишь громадное количество
холодного пива, игравшего своими полупрозрачными загогулинами сквозь зеленое бутылочное стекло. Снова началось безалаберное чтение стихов, дружеские улыбки, поцелуи, клятвы во взаимной любви на всю жизнь. Время от времени королевич выбегал на вокзальную площадь и смотрел на башенные часы
Николаевского вокзала, находившегося против нашего Казанского. Время двигалось поразительно медленно. До отхода поезда все еще оказывалось около полутора часов. Между тем наше поэтическое застолье все более и более разгоралось, а денег уже не оставалось ни копейки. Тогда птицелов предложил вернуть обратно в кассу его билет, так как он хотя и рад был бы поехать в
Рязань, да чувствует приближение приступа астмы и лучше ему остаться в Москве. Он вообще был тяжел на подъем. Мы охотно согласились, и билет птицелова был возвращен в кассу, что дало нам возможность продлить поэтический праздник еще минут на двадцать. Тогда королевич, который начал читать нам свою длиннейшую поэму "Анна Онегина", печально махнул рукой и
отправился в кассу сдавать остальные два билета, после чего камень свалился с наших душ: слава богу, можно уже было не ехать в Рязань, которая вдруг в нашем воображении из нестеровского рая превратилась в обыкновенный пыльный провинциальный город, и королевич, забыв свою старушку маму в ветхом шушуне и шуструю сестренку и вообще забыв все на свете, кроме своей первой разбитой
любви, продолжал прерванное чтение поэмы со всхлипами и надсадными интонациями:
- ...когда-то у той вон калитки мне было шестнадцать лет, и девушка в белой накидке сказала мне ласково "нет"! Далекие, милые были-тот образ во мне не угас...
При этих щемящих словах королевич всхлипнул, заплакал горючими слезами, по моим щекам тоже потекли ручейки, потому что и я испытывал горечь своей первой любви, повторял про себя такие простые и такие пронзительно-печальные строчки:
"Мы все в эти годы любили, но мало любили нас".
Даже холодный парнасец птицелов, многозначительно поддакивавший каждой строфе "Анны Снегиной", опустил свою лохматую голову и издал носом горестное мычание: видно, и его пронзили эти совсем простые, но такие правдивые строчки, напомнив ему "тихие медовые глаза", давно уже как бы растворившиеся в магической дымке прошлого, не совсем, впрочем, далекого, но невозвратимого, невозвратимого, невозвратимого... Одним словом, вместо Константинова мы, уже глубокой ночью, брели по Москве, целовались, ссорились, дрались, мирились, очутились в глухом переулке, где у королевича
всюду находились друзья - никому не известные простые люди. Мы разбудили весь дом, но королевича приняли по-царски, сбегали куда-то за водкой, и мы до рассвета пировали в маленькой тесной комнатке какого-то многосемейного мастерового, читали стихи, плакали, кричали, хохотали, разбудили маленьких детей, спавших под одним громадным лоскутным одеялом, пестрым, как арлекин,
ну и так далее. А потом скрежет первых утренних трамваев, огибающих бульвары кольца А и тогда еще не вырубленные палисадники кольца Б, в которых весной гнездились соловьи, будя на рассвете разоспавшихся москвичей, и где рядом с садом "Аквариум" возвышался громадный, многоквартирный доходный дом, принадлежавший до революции крупному московскому домовладельцу по фамилии Эльпит. После революции этот дом был национализирован и превращен в рабочую коммуну, которая все же сохранила имя прежнего владельца, и стал называться
"дом Эльпит-рабкоммуна".(. . .)
И вот я уже стою в тесной редакционной комнате "Красной нови" в Кривоколенном переулке и смотрю па стычку королевича и мулата. Королевич во хмелю, мулат трезв и взбешен. А сын водопроводчика их разнимает и уговаривает: ну что вы, товарищи... Испуганная секретарша, спасая свои бумаги и прижимая их к груди, не знала, куда ей бежать: прямо на улицу или
укрыться в крошечной каморке кабинета редактора Воронского, который сидел, согнувшись над своим шведским бюро, черный, маленький, носатый, в очках, сам похожий на ворону, и делал вид, что ничего не замечает, хотя "выясняли отношения" два знаменитых поэта страны. Королевич совсем по-деревенски одной рукой держал интеллигентного мулата за грудки, а другой пытался дать ему в
ухо, в то время как мулат - по ходячему выражению тех лет, похожий одновременно и на араба и на его лошадь,- с пылающим лицом, в развевающемся пиджаке с оторванными пуговицами с интеллигентной неумелостью ловчился ткнуть королевича кулаком в скулу, что ему никак не удавалось. Что между ними произошло? Так я до сих пор и не знаю. В своих воспоминаниях мулат, кажется, упомянул о своих отношениях с королевичем и сказал, что эти
отношения были крайне неровными: то они дружески сближались, то вдруг ненавидели друг друга, доходя до драки. По-видимому, я попал как раз на взрыв взаимной ненависти. Не знаю, как мулат, но королевич всегда ненавидел мулата и никогда с ним не сближался, по крайней мере при мне. А я дружил и с тем и с другим, хотя с королевичем встречался гораздо чаще, почти ежедневно. Королевич всегда брезгливо улыбался при упоминании имени мулата, не
признавал его поэзии и говорил мне: - Ну подумай, какой он, к черту, поэт? Не понимаю, что ты в нем находишь? Я отмалчивался, потому что весь был во власти поэзии мулата, а объяснить ее магическую силу не умел; да если бы и умел, то королевич все равно бы ее не принял: слишком они были разные. Поединок мулата с королевичем кончился вничью; общими усилиями их разняли, и, закрутив вокруг горла кашне и нахлобучив кепку, которые имели на нем какой-то заграничный вид, оскорбленный мулат покинул редакцию, а королевич, из которого еще не вполне выветрился хмель, загнал меня в угол и вдруг неожиданно стал просить помирить его с Командором. - Послушай, друг,-говорил он умоляющим, нежным, почти ребячьим голосом.-Ну что тебе стоит? Ты же с ним хорошо знаком. Он тебя печатает в своем "Лефе". Подлецы нас
поссорили. А я его, богом клянусь, люблю и считаю знаменитым русским поэтом, и, если хочешь знать, он меня тоже любит, только не хочет признаться там у себя, в Водопьяном переулке, стесняется своих футуристов, лефов или как их там - комфутов, пропади они пропадом. Вот те крест святой! Ты меня только поведи к нему на Водопьяный, а уж мы с ним договоримся. Не может быть того, чтобы два знаменитых русских поэта не договорились. Окажи дружбу! Я был смущен и стал объяснять, что я вовсе не в таких близких отношениях с Командором, чтобы приводить в Водопьяный переулок незваных гостей, что меня там самого недолюбливают и еще, чего доброго, дадут по шее и что я вовсе не уверен, будто Командор действительно втайне любит его. Но королевич не отставал. - Пойми, какая это будет силища: я и он! Да у нас вся русская поэзия окажется в шапке. Но я решительно отказался, отлично понимая, чем все это может кончиться. - Тогда ладно,- сказал королевич,- не хочешь вести меня к Командору, так веди меня к его соратнику, а уж он меня наверняка подружит с самим. Соратник у него первый друг. А соратник тебя любит, я знаю, ты с ним дружишь, он считает тебя хорошим поэтом. Королевич льстиво и в то же
время издевательски заглядывал мне в лицо своими все еще хмельными глазами и поцеловал меня в губы. Мы были с соратником действительно в самых дружеских отношениях, и я сказал королевичу: - Ну что ж, к соратнику я тебя, пожалуй,
как-нибудь сведу. Но надо было знать характер королевича. - Веди меня сейчас же. Я знаю, это отсюда два шага. Ты дал мне слово. - Лучше как-нибудь на днях. - Веди сейчас же, а то на всю жизнь поссоримся!
Это был как бы разговор двух мальчишек.
Я согласился. Королевич поправил и сколько возможно привел в порядок свой скрученный жгутом парижский галстук, и мы поднялись по железной лестнице черного хода на седьмой этаж, где жил соратник. В дверях появилась русская белокурая красавица несколько харьковского типа, настоящая Лада, почти сказочный персонаж не то из "Снегурочки", не то из "Садко". Сначала
она испугалась, отшатнулась, но потом, рассмотрев нас в сумерках черной лестницы, любезно улыбнулась и впустила в комнату. Это было временное жилище недавно вернувшегося в Москву с Дальнего Востока соратника. Комната выходила прямо на железную лестницу черного хода и другого выхода не имела, так что, как обходились хозяева, неизвестно. Но все в этой единственной просторной
комнате приятно поражало чистотой и порядком. Всюду чувствовалась женская рука. На пюпитре бехштейновского рояля с поднятой крышкой, что делало его похожим на черного, лакированного, с поднятым крылом Пегаса (на котором несомненно ездил хозяин-поэт), белела распахнутая тетрадь произведений
Рахманинова. Обеденный стол был накрыт крахмальной скатертью и приготовлен для вечернего чая - поповские чашки, корзинка с бисквитами, лимон, торт, золоченые вилочки, тарелочки. Стопка белья, видимо только что принесенная из прачечной, источала свежий запах резеды - аромат кружевных наволочек и ажурных носовых платочков. На диване лежала небрежно брошенная русская шаль
- алые розы на черном фоне. Вазы с яблочной пастилой и сдобными крендельками так и бросались в глаза. Ну и, конечно, по моде того времени над столом большая лампа в шелковом абажуре цвета танго. - Какими судьбами! - воскликнула хозяйка и назвала королевича уменьшительным именем. Он не без галантности поцеловал ее ручку и назвал ее на ты. Я был неприятно удивлен.
Оказывается, они были уже давным-давно знакомы и принадлежали еще к дореволюционной элите, к одному и тому же клану тогда начинающих, но уже известных столичных поэтов. В таком случае при чем здесь я, приезжий провинциал, и для какого дьявола королевичу понадобилось, чтобы я ввел его в дом, куда он мог в любое время прийти сам по себе? По-видимому, королевич
был не вполне уверен, что его примут. Наверное, когда-то он уже успел наскандалить и поссориться с соратником. Не следует забывать, что соратник и мулат были близкими друзьями и оба начинали в "Центрифуге" С. Боброва. Теперь же оказалось, что все забыто, и королевича приняли с распростертыми объятиями, а я оставался в тени как человек в доме свой. - А где же Коля? -спросил королевич. -- Его нет дома, но он скоро должен вернуться. Я его жду к чаю. Королевич нахмурился: ему нужен был соратник сию же минуту. Вынь даположь! Он не выносил промедлений, особенно если был слегка выливши. - Странно это,- сказал королевич,- где же он шляется, интересно знать? Я бы на твоем месте не допускал, чтобы он где-то шлялся. Лада принужденно засмеялась, показав подковки своих жемчужных маленьких зубов. Она сыграла на рояле несколько прелюдов Рахманинова, которые я не могу слушать без волнения, но на королевича Рахманинов не произвел никакого впечатления - ему подавай Колю. Лада предложила нам чаю. - Спасибо, Ладушка, но мне, знаешь, не до твоего чая. Мне надо Колю! - Он скоро придет. - Мы уже это слышали,- с плохо скрытым раздражением сказал королевич. Он положительно не переносил ни малейших препятствий к исполнению своих желаний. Хотя он и старался любезно улыбаться, разыгрывая учтивого гостя, но я чувствовал, что в нем уже начал пошевеливаться злой дух скандала. - Почему он не идет? - время от времени спрашивал он, с отвращением откусывая рябиновую пастилу. Видно, он заранее
нарисовал себе картину: он приходит к соратнику, соратник тут же ведет его к Командору, Командор признается в своей любви к королевичу, королевич, в свою очередь, признается в любви к поэзии Командора и они оба соглашаются разделить первенство на российском Парнасе и все это кончается апофеозом всемирной славы. И вдруг такое глупое препятствие: хозяина нет дома, и когда
он придет, неизвестно, и надо сидеть в приличном нарядном гнездышке этих непьющих советских старосветских помещиков, где, кроме Рахманинова и чашки чая с пастилой, ни черта не добьешься.
А время шло.
Лицо королевича делалось все нежнее и нежнее. Его глаза стали светиться опасной, слишком яркой синевой. На щечках вспыхнул девичий румянец. Зубы стиснулись. Он томно вздохнул, потянув носом, и капризно сказал: - Беда хочется вытереть нос, да забыл дома носовой платок. - Ах, дорогой, возьми мой. Лада взяла из стопки стираного белья и подала королевичу с обаятельнейшей улыбкой воздушный, кружевной платочек. Королевич осторожно,
как величайшее сокровище, взял воздушный платочек двумя пальцами, осмотрел со всех сторон и бережно сунул в наружный боковой карманчик своего парижского пиджака. - О нет! - почти пропел он ненатурально восторженным голосом.- Таким платочком достойны вытирать носики только русалки, а для простых смертных он не подходит. Его голубые глаза остановились на
белоснежной скатерти, и я понял, что сейчас произойдет нечто непоправимое. К сожалению, оно произошло.
Я взорвался.
- Послушай,- сказал я,- я тебя привел в этот дом, и я должен ответить за твое свинское поведение. Сию минуту извинись перед хозяйкой - и мы уходим. - Я? - с непередаваемым презрением воскликнул он.- Чтобы я извинялся? - Тогда я тебе набью морду,- сказал я. - Ты? Мне? Набьешь? - с еще большим презрением уже не сказал, а как-то гнусно пропел, провыл с иностранным акцентом королевич. Я бросился на него, и, разбрасывая все вокруг, мы стали драться как мальчишки. Затрещал и развалился подвернувшийся
стул. С пушечным выстрелом захлопнулась крышка рояля. Упала на пол ваза с белой и розовой пастилой. Полетели во все стороны разорванные листы Рахманинова, наполнив комнату как бы беспорядочным полетом чаек. Лада в ужасе бросилась к окну, распахнула его в черную бездну неба и закричала, простирая лебедино-белые руки: - Спасите! Помогите! Милиция! Но кто мог
услышать ее слабые вопли, несущиеся с поднебесной высоты седьмого этажа! Мы с королевичем вцепились друг в друга, вылетели за дверь и покатились вниз по лестнице. Очень странно, что при этом мы остались живы и даже не сломали себе рук и ног. Внизу мы расцепились, вытерли рукавами из-под своих носов юшку и, посылая друг другу проклятия, разошлись в разные стороны, причем я был уверен, что нашей дружбе конец, и это было мне горько. А также я понимал, что дом соратника для меня закрыт навсегда. Однако через два дня утром ко мне в комнату вошел тихий, ласковый и трезвый королевич. Он обнял меня, поцеловал и грустно сказал: - А меня еще потом били маляры. Конечно, никаких маляров не было. Все это он выдумал. Маляры - это была какая-то
реминисценция из "Преступления и наказания". Убийство, кровь, лестничная клетка, Раскольников...
Королевич обожал Достоевского и часто, знакомясь с кем-нибудь и пожимая руку, представлялся так: - Свидригайлов! Причем глаза его мрачно темнели. Я думаю, что гений самоубийства уже и тогда медленно, но неотвратимо овладевал его больным воображением.
Таинственно улыбаясь, он сказал мне полушепотом, что меня ждет нечаянная радость. Я спросил какая. Но он сказал еще более таинственно: - Сам увидишь скоро. В веревочной кошелке, которую он держал в руках, я увидел бутылку водки и две копченые рыбины, связанные за жабры бечевочкой. Рыбины были золотистого оттенка и распространяли острый аромат, вызывающий жажду, а чистый блеск водочной бутылки усугублял эту жажду. Но королевич, заметив мой
взгляд, погрозил пальцем и, лукаво улыбнувшись, сказал: - Только не сейчас. Потом, потерпи. После этого он как некое величайшее открытие сообщил мне, что он недавно перечитывал "Мертвые души" и понял, что Гоголь гений. - Ты понимаешь, что он там написал? Он написал, что в дождливой темноте России дороги расползлись, как 14 раки. Ты понимаешь, что так сказать мог только гений! Перед Гоголем надо стать на колени. Дороги расползлись, как раки! И
королевич действительно стал на колени, обратился в ту сторону, где, по его мнению, находилась Арбатская площадь с памятником Гоголю, перекрестился как перед иконой и стукнулся головой об пол. Я не захотел уступить ему первенство открытия, что Гоголь гелий, и напомнил, что у Гоголя есть "природа как бы спала с открытыми глазами" и также "графинчик, покрытый пылью, как бы в фуфайке" в чулане Плюшкина, похожего на бабу. - Неужели он это написал? - почти с суеверным ужасом воскликнул королевич.- А ты не врешь? - прибавил он, подозрительно глядя на меня.- Может быть, это ты сам выдумал, что графинчик был в фуфаечке, и морочишь меня? - Прочти "Вия", прочти сцену у Плюшкина. Он смущенно покрутил головой. - Вот это да! Но все-таки мои раки гениальнее твоей природы, спящей с открытыми глазами. А в общем, куда нам всем по сравнению с Гоголем! Особенно имажинистам! Тоже мне "образное мышление". Страстная любовь к Гоголю как бы еще теснее соединила
нас, и мы сидели молча рядом, подавленные гением Гоголя и в то же время чувствуя себя детьми великой русской литературы, правда еще не вполне выросшими, созревшими. В этот миг раздался звонок и в дверях появился соратник. Это и был приятный сюрприз, обещанный мне королевичем. Оказывается, королевич уже успел где-то встретиться с соратником, извиниться
за скандал, учиненный на седьмом этаже, и назначил ему свидание у меня, с тем чтобы прочитать нам еще никому не читанную новую поэму, только что законченную. Соратник, крупный поэт, был, кажется, единственным из всех лефов признававшим меня. Он настолько верил в меня как в поэта, что даже сердился, когда я брался за прозу. На одной из своих книжек он сделал мне такую надпись: большими буквами сверху стояло слово ПОЭТУ, дальше было мое имя и потом: "с враждой за его отход от поэзии к "всерьез и надолгой" прозе, любящий его искренне-такой-то".(. . .)
Помнится, в то утро королевич привел с собой какого-то полудеревенского паренька, доморощенного стихотворца, одного из своих многочисленных поклонниковприживал, страстно в него влюбленных. Кто-нибудь из них повсюду таскался за королевичем, с обожанием заглядывал ему в глаза, как верный пес, и все время канючил, прося позволения прочитать свои стихотворения.
Королевич обращался с ними грубо и насмешливо, не стесняясь в выражениях: - Ну чего ты за мной ходишь? Может быть, ты воображаешь себя замечательным талантом-самородком вроде Алексея Кольцова или Никитина? Так можешь успокоиться: ты полная бездарность, твоими стихами можно только подтираться,
и то поцарапаешь задницу. Ну? Не пускай сопли и не рыдай. Москва слезам не верит. Поворачивай лучше оглобли и возвращайся в деревню землю пахать, вместо того чтобы тут гнить. Все равно ни черта из тебя не получится, можешь мне поверить. Хоть, по крайней мере, не мелькай перед глазами, ступай в угол и молчи в тряпочку. Тоже мне гений! Знаешь, сколько ты мне стоишь? И на кой черт я тебя, дурака, пою-кормлю. Жалкий прихлебале! В те годы развелось
великое множество подражателей королевичу, приезжавших из деревни в Москву за славой. Им казалось, что слава королевича легкая, дешевая. Королевич их презирал, но все же ему льстило такое поклонение. Кажется, ни один из этих несчастных, свихнувшихся на эфемерной литературной славе королевичевских
эпигонов так и не выписался в сколько-нибудь приличного поэта.
Все они сгинули после смерти своего божества. Иные из них по примеру королевича наложили на себя руки. Обиженный подражатель, утирая рукавом слезы, удалился. Мы остались
втроем - королевич, соратник и я. Королевич подошел ко мне, обнял и со слезами на глазах сказал с непередаваемой болью в голосе, почти шепотом: -Друг мой, друг мой, я очень и очень болен! Сам не знаю, откуда взялась эта боль. Он произносил слово "очень" как-то изломанно, со своим странным акцентом. Выходило ""чень, о"чень, иочень"... Слова эти были сказаны так естественно, по-домашнему жалобно, что мы сначала не поняли, что это и есть
первые строки новой поэмы. Потом он встал, прислонился к притолоке, полузакрыл свои вдруг помутневшие глаза смертельно раненного человека, может быть даже животного - оленя,- и своим особым, надсадным, со странным акцентом голосом произнес:
- То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь. Голова моя машет ушами, как крыльями птица. Ей нашее ноги маячить больше невмочь. Черный человек, черный, черный, черный человек на кровать ко мне садится, черный человек спать не дает мне всю ночь.
Только тут мы поняли, что это начало поэмы.
"Черный человек" он произносил с особенным нажимом, еще более ломая язык:
"Чьорный, чьорный, чьорный, человек, ч'лавик"...
Королевич вздрогнул и стал озираться, как бы увидев невдалеке от себя ужасный призрак. Мороз тронул мои волосы. Серое лицо соратника побледнело. Поэма называлась "Черный человек".
- Черный человек водит пальцем по мерзкой книге и, гнусавя надо мной, как над усопшим монах, читает мне жизнь какого-то пройдохи и забулдыги, нагоняя на душу тоску и страх. Черный человек, черный, черный...
Слезы текли по щекам королевича, когда он произносил слово "черный" не через ""ё", а через "о"-чорный, чорный, чорный, хотя это "о" было как бы разбавлено мучительно тягучим ""ё".
Чорный, чорный, чорный.
Что делало это слово еще более ужасным. Это был какой-то страшный, адский вариант пушкинского. "...воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток; и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю и горько жалуюсь и горько слезы лью, но строк печальных не смываю".
Я уже упоминал, что Лев Толстой, читая это стихотворение, всегда с особенным упорством и значением вместо "строк печальных" говорил "строк постыдных".
Поэма королевича "Черный человек" была полна строк именно не печальных, но постыдных, которых поэт не мог и не хотел смыть, уничтожить.
"...Не знаю, не помню, в одном селе, может в Калуге, а может в Рязани, жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми глазами... И вот стал он взрослым, к тому ж поэт, хоть и небольшой, но с ухватистой силою, и какую-то женщину сорока с лишним лет называл скверной девочкой и своею милою".
Королевич стоял, прислонясь к притолоке, и как бы исповедовался переднами, не жалея себя и выворачивая наизнанку свою душу. Мы были потрясены. Он продолжал:
- ...Черный человек! Ты прескверный гость. Эта слава давно про тебя разносится. Я взбешен, разъярен, и летит моя трость прямо к морде его, в переносицу...
Королевич вдруг как-то отпрянул и сделал яростный выпад, как будто бы и впрямь у него в руке была длинная острая трость с золотым набалдашником. Потом он долго молчал, поникнув головой. А затем почти шепотом промолвил:
- ...Месяц умер, синеет в окошко рассвет. Ах ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один... И разбитое зеркало...
Звездообразная трещина разбитого зеркала как бы прошла через наши души. Какой неожиданный конец! Оказывается, поэт сам как в горячечном бреду разговаривал со своим двойником, вернее сам с собой. Действительно, у него имелся цилиндр, привезенный из-за границы, и черная накидка на белой шелковой подкладке, наряд, в котором парижские щеголи некогда ходили на спектакли-гала в Грандопера.
Однажды в первые дни нашей дружбы королевич появился в таком плаще и цилиндре, и мы шлялись всю ночь по знакомым, а потом по бульварам, пугая редких прохожих и извозчиков. Особенно испугался один дряхлый ночной извозчик на углу Тверского бульвара и Никитских ворот, стоявший, уныло поджидая седоков, возле еще не отремонтированного дома с зияющими провалами
выбитых окон и черной копотью над ними - следами ноябрьских дней семнадцатого года. Теперь там построено новое здание ТАСС.
Извозчик дремал на козлах. Королевич подкрался, вскочил на переднее колесо и заглянул в лицо старика, пощекотав ему бороду. Извозчик проснулся, увидел господина в цилиндре и, вероятно, подумал, что спятил: еще со времен покойного царя-батюшки не видывал он таких седоков. - Давай, старче, садись на дрожки, а я сяду на козлы и лихо тебя прокачу! Хочешь? - сказал
королевич. - Ты что! Не замай! - крикнул в испуге извозчик.- Не хватай вожжи! Ишь фулиган! Позову милицию,- прибавил он, не на шутку рассердившись. Но королевич вдруг улыбнулся прямо в бородатое лицо извозчика такой доброй, ласковой и озорной улыбкой, его детское личико под черной трубой шелкового цилиндра осветилось таким простодушием, что извозчик вдруг и сам засмеялся
всем своим беззубым ртом, потому что королевич совсем по-ребячьи показал ему язык, после чего они - королевич и извозчик - трижды поцеловались, как на пасху. И мы еще долго слышали за собой бормотание извозчика не то укоризненное, не то поощрительное, перемежающееся дребезжащим смехом. Это были золотые денечки нашей легкой дружбы. Тогда он еще был похож на вербного
херувима. Теперь перед нами стоял все тот же кудрявый, голубоглазый знаменитый поэт, и на лице его лежала тень мрачного вдохновения. Мы обмыли новую поэму, то есть выпили водки и закусили копченой рыбой. Но расстаться на этом казалось невозможным. Королевич еще раз прочитал "Черного человека",
и мы отправились все вместе по знакомым и незнакомым, где поэт снова и снова читал "Черного человека", пил не закусывая, наслаждаясь успехом, который имела его новая поэма.
Успех был небывалый. Второе рождение поэта. Конечно, я не смог не потащить королевича к ключику, куда мы явились уже глубокой ночью. Ключик с женой жили в одной квартире вместе со старшим
из будущих авторов "Двенадцати стульев" (другом, не братом!) и его женой, красавицей художницей родом из нашего города. Появление среди ночи знаменитого поэта произвело переполох. До сих пор, кажется, никто из моих друзей не видел живого королевича. Дамы наскоро оделись, напудрились, взбили волосы. Ключик и друг натянули штаны. Все собрались в общей комнате,
наиболее приличной в этой запущенной квартире в одном из глухих переулков в районе Сретенских ворот. В пятый пли шестой раз я слушал "Черного человека", с каждым разом он правился мне все больше и больше. Уже совсем захмелевший королевич читал свою поэму, еле держась па ногах, делая длинные паузы, испуганно озираясь и выкрикивая излишне громко отдельные строчки, а другие -
еле слышным шепотом. Кончилось это внезапной дракой королевича с его провинциальным поклонником, который опять появился и сопровождал королевича повсюду, как верный пес. Их стали разнимать. Женщины схватились за виски. Королевич сломал этажерку, с которой посыпались книги, разбилась какая-то вазочка. Его пытались успокоить, по он был уже невменяем. Его навязчивой
идеей в такой стадии опьянения было стремление немедленно мчаться куда-то в ночь, к Зинке и бить ей морду. "Зинка" была его первая любовь, его бывшая жена, родившая ему двоих детей и потом ушедшая от него к знаменитому режиссеру. Королевич никогда не мог с этим смириться, хотя прошло уже порядочно времени. Я думаю, это и была та сердечная незаживающая рана, которая, по моему глубокому убеждению, как я уже говорил, лежала в основе
творчества каждого таланта.
У Командора тоже:
"Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, страсть",- а я одно видел: вы - Джиоконда, которую надо украсть! И украли".
У всех у пас в душе была украденная Джиоконда.
Мы с трудом вывели королевича из разгромленной квартиры па темный Сретенский бульвар с полуоблетевшими деревьями, уговаривая его успокоиться, но он продолжал бушевать. Осипшим голосом он пытался кричать: - И этот подонок... это ничтожество... жалкий актеришка.. паршивый Треплев...трепло... Он вполз как змея в мою семью... изображал из себя нищего гения...
Я его, подлеца, кормил, поил... Он как собака спал у нас под столом... как последний шелудивый пес... И увел от меня Зинку... Потихоньку, как вор... и забрал моих детей... Нет!.. К черту!.. Идем сейчас же все вместе бить ей морду!.. Несмотря на все уговоры, он вдруг вырвался из наших рук, ринулся прочь и исчез в осенней тьме бульвара "бить морду Зинке".
Мы остались втроем: соратник, ключик и я. Мы поняли, что королевича уже ничто не спасет: он погибнет от белой горячки или однажды, сам не сознавая, что он делает, повесится, о чем он часто говорил во хмелю. Что мы могли поделать? Это был рок. Проклятие. Королевич был любимцем правительства. Его лечили. Делали все возможное. Отправляли неоднократно в санатории. Его берегли как национальную ценность. Но он отовсюду вырывался.
- Вот Командор другое дело. Командор никогда...- сказал соратник.- У Командора совсем другой характер. Он настоящий человек, строитель нового мира... революционер...
(. . .)
Хитров рынок помещался сравнительно недалеко от моих Чистых прудов. Незадолго до своего конца однажды грустным утром ко мне зашел королевич, трезвый, тихий, я бы даже сказал благостный - инок, послушник. Только скуфейки на нем не было. - Ты знаешь,- негромко сказал он,- не такой уж я пропащий, как обо мне говорят. Послушай мои последние стихи. Это лучшее, что я написал. Он подсел ко мне на тахту, как-то по-братски обнял меня одной рукой и, заглядывая в лицо, стал читать те свои самые последние прелестные
стихи, которые и до сих пор, несмотря на свою неслыханную простоту, или, вернее, именно вследствие этой простоты, кажутся мне прекрасными до слез. Всем известны эти стихи, прозрачные и ясные, как маленькие алмазики чистейшей воды. Не могу удержаться, чтобы не переписать здесь по памяти:
"Клен ты мой опавший, клен заледенелый, что стоишь нагнувшись под метелью белой? Или что увидел? Или что услышал? Словно за деревню погулять ты вышел. И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу, утонул в сугробе, приморозил ногу... Сам себе казался я таким же кленом, только не опавшим, а вовсю зеленым"...
Он читал со слезами на слегка уже полинявших глазах. Ну и, конечно:
"Слышишь - мчатся сани, слышишь - сани мчатся. Хорошо с любимой в поле затеряться. Ветерок веселый робок и застенчив, по равнине голой катится бубенчик. Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый! Где-то на поляне клен танцует пьяный. Мы к нему подъедем, спросим - что такое? И станцуем вместе под тальянку трое".
Он с таким детским удивлением произнес это "спросим - что такое?", что мне захотелось плакать сам не знаю отчего.
Тогда я не понимал, что это его действительно последнее.
- Знаешь что,- сказал он вдруг,- давай сегодня не будем пить, а пойдем ко мне, будем пить не водку, а чай с медом и читать стихи. Мы не торопясь пошли к нему через всю по-осеннему солнечную Москву, в конце Пречистенки, мимо особняка, где некогда помещалась школа Айседоры Дункан, и поднялись на четвертый или пятый этаж большого, богатого доходного дореволюционного дома
в нордическом стиле, вошли через переднюю, где стояли скульптуры Коненкова - Стенька Разин и персидская княжна, одно время даже украшавшие Красную площадь, гениально грубо вырубленные из бревен,- и вступили в барскую квартиру, в столовую, золотисто наполненную осенним солнцем. Там немолодая дама - новая жена королевича, внучка самого великого русского писателя, вся
в деда грубоватым мужицким лицом, только без известной всему миру седой бороды,-налила нам прекрасно заваренный свежий красный чай в стаканы с подстаканниками и подала в розетках липовый мед, золотисто-янтарный, как этот солнечный грустноватый день. И мы пили чай с медом, ощущая себя как бы в другом мире, между ясным небом и трубами московских крыш, видневшихся в
открытые двери балкона, откуда потягивало осенним ветерком.
...и читали, читали, читали друг другу - конечно, наизусть - бездну своих и чужих стихов: Блока, Фета, Полонского, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова... Я даже удивил королевича Иннокентием Анненским, плохо ему знакомым:
"Нависнет ли пламенный зной, бушуя расходятся ль волны - два паруса лодки одной, одним мы дыханием полны. И в ночи беззвездные юга, когда так отрадно темно, сгорая коснуться друг друга, одним парусам не дано".
Мы были с ним двумя парусами одной лодки - поэзии.
Я думаю, в этот день королевич прочитал мне все свои стихи, даже "Радуницу", во всяком случае все последние, самые-самые последние... Но самого-самого-самого последнего он не прочел. Оно было посмертное, написанное мокрой зимой в Ленинграде, в гостинице "Англетер", кровью на маленьком клочке бумажки:
"До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье обещает встречу впереди. До свиданья, друг мой, без руки и слова, не грусти и не печаль бровей - в этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей".
Он верил в загробную жизнь. Долгое время мне казалось - мне хотелось верить,- что эти стихи обращены ко мне, хотя я хорошо знал, что это не так. И долгое время передо мной стояла - да и сейчас стоит! - неустранимая картина:
...черная похоронная толпа на Тверском бульваре возле памятника Пушкину с оснеженной курчавой головой, как бы склоненной к открытому гробу, в глубине которого виднелось совсем по-детски маленькое личико мертвого королевича, задушенного искусственными цветами и венками с лентами...

"У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и твердо помнить.
А мы, как простачки-дурачки, не только отчаянно воем, когда она сворачивает нам челюсть, но еще и удивляемся."


(А.Мариенгоф)
Аватар пользователя
Taurus
Супер-Профи
 
Сообщений: 2623
Зарегистрирован: 10:14:11, Четверг 30 Ноябрь 2006
Откуда: Е-бург

Сообщение Taurus » 09:15:18, Пятница 01 Июнь 2007

Вот нашла, в догонку "Алмазного венца" Катаева, на сайте Союза писателей России, критика от Юрия Юшкина:

Предлагаемое вниманию читателей это, если можно так сказать, литературное расследование было написано сразу по прочтении "опуса" В. Катаева под названием "Алмазный мой венец" в шестом номере "Нового мира" за 1978 год. Тогда, чтоб пробиться к правде, я повидался с людьми, которые встречались, и помнили тех, кого под кличками вывел автор "венца". Были еще живы В.В. Казин ("сын водопроводчика"). В.Б. Шкловский, О.Г. Суок-Олеша (вдова Ю.К. Олеши), Т.В. Иванова. Они и помогли мне прийти к истине.
"Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: "За 100 тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки..."" И.Бунин. 1919 год. Одесса.
В 1926 году поэт Евгений Сокол в своих воспоминаниях о Есенине писал:
"Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье".
Прошло с тех пор уже более пятидесяти лет. Многое было за эти годы. Было время, когда гремели Бухарин, Волин, Сосновский и им подобные. Были годы забвения поэта, а потом наступили года второго рождения - это произошло в начале пятидесятых. В последующие годы появилось много работ о Есенине, вышла двумя изданиями книга воспоминаний о нем. В журналах и газетах в разное время печатались и продолжают печататься воспоминания современников - людей, которые были близки к Есенину, друживших с ним, его спутников.
Но вот, в июньской книжке "Нового мира" за 1978 год опубликован "Алмазный мой венец", в котором Катаев, спустя более полувека после смерти С. Есенина, смакует все то, о чем писал Евгений Сокол. Это сочинение отличается от всех предыдущих произведений автора большей "художественной свободой". Эти "раскованность" и "художественная свобода" позволили ему давать клички людям, оставившим большой след в русской литературе, позволили заниматься вымыслами и фальсификациями, или, как пишет сам автор:
"Теперь же я, слава богу, освободился от этих предрассудков, выдуманных на нашу голову литературоведами и критиками, лишенными чувства прекрасного. А что может быть прекраснее художественной свободы?.. Это просто новая форма, пришедшая на смену старой. Замена связи хронологической связью ассоциативной. Замена поисков красоты поисками подлинности, как бы эта подлинность не показалась плоха. По-французски "мовэ" - то есть плохо".
Плохо, когда подлинность заменяется фальсификацией и при этом фальсификатор уверяет:
"Но поверьте мне на слово: все было именно так, как я здесь пишу".
Последние строки относятся к описанию встречи и знакомства Багрицкого с Есениным, которых, по утверждению автора "Алмазного венца", познакомил он:
"Раз уж я заговорил о птицелове, то не могу не вспомнить тот день, когда я познакомил его с королевичем". Д
ля того же, чтоб понять, как на самом деле познакомились Есенин и Багрицкий, процитируем немного Катаева:
"Разговорившись, мы подошли к памятнику Пушкину и уселись на бронзовые цепи, низко окружавшие памятник, который в то время еще стоял на своем месте, в голове Тверского бульвара, лицом к необыкновенно изящному Страстному монастырю нежно-сиреневого цвета, который удивительно подходил к его маленьким золотым луковкам. <:>
Желая поднять птицелова в глазах знаменитого королевича, я сказал, что птицелов настолько владеет стихотворной техникой, что может, не отрывая карандаша от бумаги, написать настоящий классический сонет на любую заданную тему. Королевич заинтересовался и предложил птицелову тут же, не сходя с места, написать сонет на тему Пушкин.
Птицелов взял у королевича автоматическую ручку и на обложке толстого журнала "Жизнь", который был у меня в руках, написал "Сонет Пушкину"по всем правилам: пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе, с рифмами А Б Б А в первых двух четверостишиях и с парными рифмами в двух последних терцетах. Все честь по чести. Что он там написал - не помню.
Королевич завистливо нахмурился и сказал, что он тоже может написать экспромтом сонет на ту же тему. Он долго думал, даже слегка порозовел, а потом наковырял на обложке "Жизни" несколько строчек своими кругленькими полудетскими буковками, почти не связанными друг с дружкой.
- Сонет? - подозрительно спросил птицелов.
- Сонет, - запальчиво сказал королевич и прочитал вслух следующее стихотворение:
- Пил я водку, пил я виски, только, жаль, без вас, Быстрицкий! Мне не нужно адов, раев, лишь бы Валя был Катаев, потому что участь наша на твою похожа, Саша.
- При последних словах он встал со слезами на голубых глазах, показал рукой на склоненную голову Пушкина и поклонился ему низким русским поклоном.
- (Фамилию птицелова он написал неточно: Быстрицкий, а надо было:)
Журнал "Жизнь" с двумя бесценными автографами у меня не сохранился. Я вообще никогда не придавал значения документам. Но поверьте мне на слово:"

Так пишет Катаев. А на самом деле:
Во второй половине июня 1978 года я по служебным делам (работаю в проектном институте) был командирован в Тбилиси. Уезжая из Москвы, я выписал из "Справочника Союза писателей СССР" адрес и номер телефона литературоведа Г.В. Бебутова, с различными есенинскими публикациями которого был знаком. В один из дней своего пребывания в Тбилиси я созвонился с Гарегином Владимировичем, и он пригласил меня к себе.
И вот, закончив свои служебные дела, я отправился к нему на Киевскую улицу. В этот день мы много и долго говорили о Есенине, о реалиях пребывания поэта в Грузии и о неточностях в воспоминаниях Н. Вержбицкого. Радушный хозяин показал мне свои есенинские реликвии - книги с автографами Л.Н. Андрееву и М.В. Шику, обложку и страницы журнала "Современник" (1925) с экспромтом С. Есенина и сонетом В. Катаева. В связи с последним зашел разговор об "Алмазном венце", только что опубликованном в "Новом мире".
Я выразил свое возмущение по поводу прочитанного "творения" Катаева. Гарегин Владимирович был полностью со мной согласен, и рассказал о том, как есенинские строки появились на 20-й странице "Нового мира".
Дело было так. В начале 70-х годов Г.В. Бебутов написал Катаеву письмо, в котором сообщил, что в его собрании имеется журнал с автографом экспромта Есенина и катаевского сонета. Московский коллега откликнулся и попросил Г.В. Бебутова снять копии записей. Последний выполнил просьбу. Так, преднамеренно допустив неточности ("аберрация памяти") воспроизвел есенинские строки. Нужно было бы воспроизвести написанный Багрицким "по всем правилам "Cонет Пушкину"", но его под рукой автора не оказалось - не было его и в собрании Г.В. Бебутова.
А был ли сонет "Быстрицкого" и было ли условие написать именно сонет?..
Катаев же "несколько иначе интерпретирует" сюжет переписки с Г.В. Бебутовым в своем интервью, опубликованном в "советской культуре" 4 августа 1978 года:
"В одном месте (помните) я цитирую сонет королевича - Есенина? Он в тот вечер был записан поэтом на обложке какого-то журнала. Номер этот считался утерянным, И вот, когда вышла книга, я неожиданно получил из Тбилиси от одного из читателей этот журнал и убедился в том. Что цитирую не вполне точно".
Как видно из приведенных версий, сравнить есть что: при свете "Голубого фонаря вечной весны" (так было озаглавлено интервью Героя СоцТруда).
По-Катаеву получается так, что Есенин и представления не имел о том, что такое сонет. Это он-то, написавший еще в 1915 году "по все правилам сонеты" "Греция" и "Польша"!
Приведем здесь шесть строк есенинского экспромта:
Пил я водку, пил я виски,
Только жаль, без вас, Быстрицкий.
Нам не нужно адов, раев,
Только б Валя жил Катаев.
Потому нам близок Саша,
Что судьба его как наша.

В 1973 году в издательстве "Советский писатель" вышла книга воспоминаний об Эдуарде Багрицком, на 425-ой странице, которой читаем: "Через год, весной 1925 года, я встретился с Багрицким на Советской площади. Рядом, на углу, была пивная. Тут мы увидели Сергея Есенина, я познакомил Багрицкого с Есениным".
Эти строки принадлежат Виктору Борисовичу Шкловскому, который в разные годы встречался с Есениным, а впервые встретился с ним в Петрограде в те дни, когда Есенин только что там появился. Поэтому, думается, можно доверять Шкловскому, но нет оснований верить автору "Алмазного венца", который, как говорится, сам был знаком с Есениным без году неделю, но который в своем "творении" предстает перед нами чуть ли не самым первым другом Есенина, водившим последнего за ручку.
Этакий новоявленный Хлестаков:
"Мы были с соратником действительно в самых дружеских отношениях, и я сказал королевичу: "Ну что ж, к соратнику я тебя, пожалуй, как-нибудь сведу"". "Соратник" же, то есть Николай Асеев писал на странице 77 книги "Проза поэта", вышедшей в 1930 году в издательстве "Федерация":
"Я живу на девятом этаже. Лестница, ведущая ко мне, имеет сто шестьдесят семь ступеней. Пока поднимаешься по ней, вспоминаешь детство, отрочество и юность. Пролеты ее узки и круты: ход черный. По лестнице этой поднимались почти все современные поэты. Всходил нервически гордый Мандельштам, поднималась на монашествующую похожая Ахматова, взбегал огнеглазый Пастернак, любезно улыбающийся Есенин, глухоголосый Тихонов, шагал через пять ступеней Маяковский. Поднималась по ней и молодежь: брызгающийся юностью Сема Кирсанов, меланхолический Михаил Голодный, крепкоплечий с внимательно щурящимися глазами, черно-румяный Сельвинский. Вера Инбер, трепеща за свое слабое сердце, все же отважилась на подъем. Алеша Крученых скакал со ступеньки на ступеньку. Вышагивал длинноногий, на римского папу похожий Третьяков. И много других, менее запомнившихся, реже бывавших, не оставшихся в памяти".
Как видим, "соратник" помнил и "мулата", и "королевича", и "командора", и "альпиниста", и "щелкунчика". Помнил даже "вьюна", а вот "гений", видимо, затерялся где-то среди "не оставшихся в памяти". А случай действительно происшедший в квартире Асеевых хозяин со слов жены описывает так:
"Однажды в последних числах октября 1925 г . мне пришлось вернуться домой довольно поздно.<:> Здоровье жены, долго перед тем лечившейся, которое за последнее время пошло на поправку, явно ухудшилось. Она рассказала мне. Днем, в мое отсутствие, забрались ко мне наверх двое посетителей: С.А. Есенин и один беллетрист. Пришел Есенин ко мне в первый раз в жизни. Стали ждать меня. Есенин забыл о знакомстве с женой в "Стойле Пегаса". Сидел теперь тихий, даже немного застенчивый, по словам жены. <:> Сидел он, ожидая меня, часа четыре. И, переговорив все, о чем можно придумать при малом знакомстве с человеком, попросил разрешения сбегать за бутылкой вина. Вино было белое, некрепкое. И только Есенин выпил - начался кавардак. Поводом послужил носовой платок. У Есенина не оказалось, он попросил одолжить ему. Жена предложила ему свой маленький шелковый платок. Есенин поглядел на него с возмущением, положил в боковой карман и начал сморкаться в скатерть, Тогда "за честь скатерти" нашел нужным вступиться пришедший с ним беллетрист. Он сказал ему:
- Сережа! Я тебя привел в этот дом, а ты так позорно ведешь себя перед хозяйкой. Я должен дать тебе пощечину.
Есенин принял это, как программу-минимум. Он снял пиджак и встал в позу боксера. Но беллетрист был сильнее его и меньше захмелел. Он сшиб Есенина с ног и они клубком покатились по комнате. Злополучная скатерть, задетая ими, слетела на пол со всей посудой. Испуганная женщина, не зная, чем это кончится, так как дрались с ожесточением, подняла крик и, полу надорвавшись, заставила их все-таки прекратить катанье по полу. Есенин даже успокаивал ее, говоря:
- Это ничего! Это мы боксом дрались честно!
Жена была испугана и возмущена; она потребовала, чтобы они сейчас же ушли. Они и ушли, сказав, что будут дожидаться на лестнице".
Вот так! Асеев не называет даже имени беллетриста, который спустя много лет по-своему "аранжировал" мемуары "соратника". Можно было бы акцентировать на других различиях мемуаров Асеева и повествования Катаева.
Не исключено, конечно, что Катаев слышал, как Есенин читал "Анну Снегину", "Черного человека" и другие произведения, но вот цитирует он "Черного человека" не по памяти, как уверяет нас, а из последних изданий произведений Сергея Есенина, в которых все так же продолжают печатать строки:
Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.

Если бы он писал по памяти, то, может быть, тогда не появились бы "на шее ноги", а было бы, как, безусловно, читал Есенин:
Ей на шее ночи
Маячить больше невмочь.

Ночь это третье действующее лицо поэмы Сергея Есенина "Черный человек", с нее начинается поэма и обращением к ней
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?

заканчивается. Не мог Есенин пристроить ноги к шее. Это после, когда редакторы готовили поэму к печати, то прочли в есенинской рукописи "ночи" как "ноги". И кочуют "ноги", с их легкой руки, из издания в издание, хотя уже было справедливо указано на эту бессмыслицу исследователем творчества поэта В. Вдовиным.
Для того же, чтоб процитировать "по памяти" строки из книги стихов Владимира Нарбута "Плоть", Катаев разыскивал эту книгу, долго не мог найти, и только, когда вдова Юрия Карловича Ольга Густавовна Суок-Олеша перепечатала ему стихи из этой книги, они появились на страницах его "творения".
Когда создавался "венец", то автор "как бы пропускал все события через кристалл" своей души. Получилось же, на самом деле, что человек с "кристальной душой" пропускал и чужие воспоминания. Вот еще один пример - одессит Семен Гехт писал в своих воспоминаниях в книге о Бабеле, увидевшей свет еще в 1972 году:
"Выбравшись на улицу, мы завернули в пивную у Мясницких ворот. Сейчас на этом месте павильон станции метро. Пил Есенин мало, и только пиво марки Корнеева и Горшанова, поданное на стол в обрамлении семи розеток с возбуждающими жажду закусками - сушеной воблой, кружочками копченой колбасы, ломтиками сыра, недоваренным горошком, сухариками черными, бе-лыми и мятными. Не дал Есенин много пить и разыскавшему его пареньку богатырского сложения. Паренька звали Иван Приблудный - человек способный, но уж чересчур непутевый. С добрым сердцем, с лицом и силой донецкого шахтера, он ходил за Есениным, не очень им любимый, но и не отвергаемый".
После прохождения через "кристалл души" произошло преломление и разложение. Трактир описывается на странице 32 "Нового мира":
"А в начале Чистых прудов, как бы запирая бульвар со стороны Мясницкой, стояло скучное здание трактира с подачей пива".
Все же остальное очутилось на странице 40, но уже в трактире сидели не Бабель, Гехт и Приблудный с Есениным, а Катаев с Багрицким, и трактир был уже у Казанского вокзала:
"Мы сидели в просторной пивной, уставленной традиционными елками, с полом, покрытым толстым слоем сырых опилок. Половой в полотняных штанах и такой же рубахе навыпуск, с полотенцем и штопором в руке, трижды хлопнув пробками, подал нам три бутылки пива заводов Корнеева и Горшанова и поставил на столик несколько маленьких блюдечек-розеток с традиционными закусками: виртуозно нарезанными тончайшими ломтиками тараньки цвета красного дерева, моченым сырым горохом, крошечными кубиками густо посоленных ржаных сухариков, такими же крошечными мятными пряничками и прочим в том же духе доброй старой, дореволюционной Москвы. От одного вида этих закусочек сама собой возникала такая дьявольская жажда..."

Нам кажется, что здесь все предельно ясно, комментарии излишни:
В 1965 году Лев Никулин описал чтение Олешей "Зависти" в самой редакции того толстого журнала и в присутствии того самого редактора, который (у Катаева) приезжает на квартиру Юрия Карловича в наводнение: Только у Никулина редактор "слегка вздрогнул"4, а у Катаева - эта же фраза - "Он поет по утрам в клозете" - "привела редактора в восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия".
Шахматная фигура "дракон" была описана И. Овчинниковым в воспоминаниях о Юрии Олеше годом раньше (в "венце" почти дословное воспроизведение). В этих же воспоминаниях описывается появление псевдонима "Зубило"5. Этому описанию веришь, ибо не могло быть того, что пишет Катаев по поводу подписи под стихотворным фельетоном Ю. Олеши: "Подпишите, как хотите, хотя бы "А. Пушкин", - сказал ключик, - я не тщеславный". Имя Пушкина, судя по воспоминаниям современников и по книге "Ни дня без строчки", было для Олеши святым.
А сам Юрий Карлович писал про "Зубило":
"Однажды - я уже не помню, какие для этого были причины, - начальник отдела Иван Семенович Овчинников предложил мне написать стихотворный фельетон по письму рабкора. И я написал этот стихотворный фельетон <:> Фельетон, как мне теперь кажется, был сделан неплохо.
- Как его подписать? - спросил я моих товарищей по отделу. - А? Как вы думаете? Надо подписать как-то интересно и чтобы в псевдониме был производственный оттенок... Помогите.
- Подпиши "Зубило", - сказал Григорьевич, один из сотрудников, толстый и симпатичный.
Ну, что ж, - согласился я - это неплохо. Подпишу "Зубило"".

Портрет жены Есенина - Софьи Андреевны Толстой у Катаева - это репродукция с портрета работы Мариенгофа. Но не из "Романа без вранья", нет. В 1950-е годы А.Б. Мариенгоф написал новые воспоминания. Несколько вариантов этой рукописи хранятся в различных архивах страны. Есть они, в частности, в рукописном отделе "Ленинки". Фрагменты этих мемуаров были опубликованы в журнале "Октябрь" в 1965 году (№ № 10 и 11). Страница 89 одиннадцатого номера заканчивалась слова: "Тогда его [Есенина] женой была Софья Андреевна Толстая, внучка Льва Николаевича, до немыслимости похожая на своего деда". А воспоминаниях, что находятся в "Ленинке" далее следует: "Только лысины да седой бороды и не хватало". Автор "Венца", видимо, не поленился и познакомился с интересными, в целом, мемуарами Анатолия Борисовича и, немного добавив от себя, написал:
"Там немолодая дама - новая жена королевича, внучка самого великого русского писателя, вся в деда грубоватым мужицким лицом, только без известной всему миру седой бороды:"
Так вот, ненароком, и Льву Николаевичу досталось от "гения".
Ю. Олеша - "ключик", написавший "Зависть" и "Трех толстяков", увидевшие свет в издательстве "Земля и Фабрика", организованном и возглавляемым Владимиром Нарбутом, или, как его "ласково" величает Катаев - "колченогим", написал еще и книгу "Ни дня без строчки". В ней Юрий Карлович писал о тех же людях, что и Катаев, но под их собственными именами и с должным уважением. В этой своеобразной книге воспоминаний есть такие строчки:
"Вскоре после того, как я приехал в Москву, однажды осенним вечером гуляя с Катаевым по Москве и как раз поднимаясь по Рождественскому бульвару мимо монастыря, мы увидели, что навстречу нам спускается мимо Рождественского монастыря высокий, широко шагающий человек в полупальто, меховой шапке и с тростью.
- Маяковский, - прошептал Катаев. - Смотри, смотри, Маяковский!
Я тотчас же согласился, что это Маяковский. Он прошагал мимо нас, этот человек, весь в желтом мутном свете тумана Я не был убежден, что это Маяковский, также не был убежден в этом Катаев, но мы в дальнейшем все больше укреплялись в той уверенности, что, конечно же, это был Маяковский. Мы рассказывали знакомым, как встретили на Рождественском бульваре Маяковского, как он шел сквозь туман и как от тумана, казалось, что его ноги мелькают, как спицы велосипеда... Вот как хотелось нам быть в общении с этой фигурой, вот каков был общий интерес к этой фигуре!".

То было в 1922 году. А спустя более полувека в "Алмазном венце" Катаев, панибратски "похлопывая Есенина по плечу", пишет:
"Помню, что в первый же день мы так искренне, так глубоко сошлись, что я не стесняясь, спросил королевича, какого черта он спутался со старой американкой, которую, по моим понятиям, никак нельзя было полюбить..."
Конечно, не было ничего этого, ибо точно такой же фигурой, как Маяковский, был тогда для Катаева и Олеши и Есенин. Юрий Карлович свидетельствует:
"Необходимо, чтобы читатель понял характер славы Маяковского. И теперь есть у нас известные писатели, известные артисты, известные деятели в разных областях. Но слава Маяковского была именно легендарной. Что я подразумеваю под этим определением? То и дело вспоминают о человеке, наперебой с другими хотят сказать и свое... Причем, даже не о деятельности его - о нем самом!
- Я вчера видел Маяковского, и он...
- А знаете, Маяковский...
- Маяковский, говорят...
Вот что такое легендарная слава. Она была: и у Есенина".

И далее Ю. Олеша пишет:
"Когда я приехал в Москву, чтобы жить в ней - чтобы начать в ней фактически жить, - слава Есенина была в расцвете. В литературных кругах, в которых вращался и я, все время говорили о нем - о его стихах, о его красоте, о том, как вчера был одет, с кем теперь его видят, о его скандалах, даже о его славе. Враждебных нот я не слышал в этих разговорах, наоборот, чувствовалось, что Есенина любят. Это было вскоре после того, как закончился его роман с Айседорой Дункан. Он побывал с ней в Америке, вернулся - и вот теперь говорили, что этот роман закончен. Вернувшись из Америки, он напечатал, кстати, в "Известиях", впечатления о Нью-Йорке, назвав их "Железный Миргород". Мою радость по поводу этого хорошего названия я помню до сих пор, и до сих пор также помню газетный лист с этим подвалом, вернее - утро, когда я стою с газетой, разворачиваю этот лист и вижу заголовок.
- "Железный Миргород", - громко прочитываю я, как видно, приглашая кого-то тоже порадоваться хорошему заголовку. Я совсем еще молод, совсем.Сегодня последний день солнцестояния. Очень жарко, и можно повторить все, что записано в прошлом году, примерно под той же датой июня. Некоторые смотрят как из тумана, другие еще хуже: как бы вошли в тесто. Таким украшением на корке пирога смотрел на меня вчера в ресторане Анатолий Мариенгоф. Боже мой, красавец и щеголь Мариенгоф?
- Что поделывает Некритина?
- Ждет вашей пьесы.
Слова! Некритина была изящная, вернее - извилистая, женщина с маленькой черной головкой, актриса, игравшая среди других также и в моей пьесе. Они живут в Ленинграде. Мариенгоф, автор воспоминаний о Есенине, поэт-имажинист, в последнее время сочиняет пьесы, из которых каждая фатально становится объектом сильной политической критики, еще не увидев сцены. Так от этих пьес остаются только названия, обычно запоминающиеся и красивые - "Заговор дураков", "Белая лилия", "Наследный принц". В нем все же изобразительность со времен имажинизма сильна. Но насколько выше, насколько неизмеримо выше был их, имажинистов, товарищ - Есенин!
Вот так бы я мог встретиться в коридоре ресторана и с Есениным. Так же он посмотрел бы на меня из тумана или с корки пирога. Нет, очевидно, могло только так, и произойти, как произошло. Он ушел молодым, золотым, с плывущими по горизонту нитями волос. Я видел его всего несколько раз в жизни".

Катаев же был так якобы близок с Есениным, что это позволило ему смаковать те были и небылицы, вроде погрома в квартире Асеева, драку Есенина с Пастернаком, драку Есенина с его провинциальным поклонником: "Их стали разнимать. Женщины схватились за виски. Королевич сломал этажерку, с которой посыпались книги, разбилась какая-то вазочка. Его пытались успокоить, но он был уже невменяем.
Его навязчивой идеей в такой степени опьянения было стремление немедленно мчаться куда-то в ночь, к Зинке и бить ей морду".
Кстати, случай "с этажеркой" описывает и Ю. Олеша.
"Я жил в одной квартире с Ильфом. Вдруг поздно вечером приходят Катаев и еще несколько человек, среди которых - Есенин. Он был в смокинге, лакированных туфлях, однако растерзанный - видно, после драки с кем-то. <:> Потом он читал "Черного человека". Во время чтения схватился неуверенно (так как был пьян) за этажерку, и она упала.
Друг мой, друг мой, я очень и очень болен,
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит над пустынным и диким полем,
То ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь:
Он был необычен - нарядный и растерзанный, пьяный, злой, золотоволосый и в кровоподтеках после драки ".

Простим Юрию Карловичу некоторую неточность в цитировании Есенина, видимо, он писал строки "Черного человека" по памяти.
Это спустя много лет автор "венца" в своем "творении" может говорить, без какой-либо тени уважения, не только о Есенинe, но и об остальных, о тех, кого "он вывел в люди". И спустя много лет после трагической гибели поэта Катаев позволяет себе писать:
"Уже тогда, в первый день нашей дружбы, в трактире на углу Чистых прудов и Кировской, там, где теперь я видел станцию метро "Кировская" и памятник Грибоедову, я предчувствовал его ужасный конец". Когда же "его предчувствие" сбылось, то он, друг, почти брат, Есенина не пришел с ним проститься!
В книге воспоминаний "Необыкновенные собеседники" Эм. Миндлин писал:
"В слякотный зимний день по длиннейшей аллее от Дворца Союзов к Солянке мы шли втроем - Валентин Катаев, Юрий Олеша и я. Шли и говорили о вчерашних похоронах Сергея Есенина. Никто из нас не был на похоронах. Ходила на похороны жена Олеши, и со слов жены он рассказывал нам о толпах народа, двигавшегося за гробом поэта".
Здесь можно было бы в цитировании воспоминаний Эм. Миндлина поставить точку, но, думается, страница из его книги, где он пишет об авторе "Алмазного венца", о "королевиче", "ключике", "соратнике" и о редакторе того самого журнала, которому Ю. Олеша читал свою "Зависть", поможет расставить некоторые акценты:
"Кажется, только в день похорон зримо обнаружилась не сравнимая ни с чем популярность Есенина. Похороны были стихийно народными. Никто не ждал, что со всех концов огромной Москвы стечется такое несметное множество людей всех уровней знания, образования, профессий. Мы были озадачены этой необычной и, главное, вдруг ставшей явной популярностью Сергея Есенина. Как всегда, подгоняя спутников своим торопливым шагом, Катаев спрашивал:
- В чем, по-вашему, причина такой популярности? Жена Олеши рассказывает, что на похоронах были представители всех слоев общества. Понимаете? И рабочие, и профессора, и какие-то девочки, и образованные люди, и самые простые, малограмотные по виду! Вся Москва, весь народ! Очень мало кого из русских писателей так хоронили. И, главное, стихийно пришли... не то чтоб людей собирали. Нет. Сами. Стихийно! Что вы на это скажете?
- Просто не знали, как он популярен в народе,- заметил я.
- Речь не о том. Я спрашиваю, в чем секрет этой популярности? В чем, по-вашему?
- Он был благородно сентиментален,- сказал Олеша.- Благородная сентиментальность всегда находит дорогу к сердцам. Все русские классики благородно сентиментальны. В последние годы такая сентиментальность исчезла из литературы. Людям недоставало ее. У Есенина она есть.
Мы прошли еще несколько десятков шагов - и Олеша остановился. Он застыл на месте, втиснув руки в карманы распахнутого пальто. Катаев успевший уйти вперед, обернулся и вопросительно посмотрел на нас.
- Щина,- твердо сказал Олеша.
- Что - "щина"?
Катаев понял Олешу лучше меня.
- Юра хочет сказать: есенинщина.
- Причина в "щине",- кивнул головой Олеша и медленно зашагал по аллее.- Благородная сентиментальность плюс "щина". Ничто так не создает популярность писателю, как приставка "щина" к его фамилии. Начали писать о "есенинщине". Думали отпугнуть, а этим только привлекли к нему новых поклонников.
До смерти Есенина слово "есенинщина" звучало еще не часто и внове. Но тотчас после кончины поэта, после его похорон, поразивших своим многолюдием, где только не заговаривали о пресловутой "есенинщине"! Олеша был прав: чем больше спорили о "есенинщине", чем чаще звучало это ругательное слово, тем популярнее становилось имя поэта.
"Есенинщина" превратилась в синоним упадочничества. Бухарин, как известно, не отделял Есенина от "есенинщины". Луначарский, осуждая "есенинщину", Есенина признавал и принимал. Рапповцы называли Есенина "знаменем кулацкой контрреволюции... Некоторые характеризовали есенинскую поэзию, как "пошлую и мещанскую". Николай Асеев признал книги стихов Есенина "достойными только библиотечек зубных врачей". Асееву ответил А.К. Воронский на вечере памяти Есенина в зале Театра Революции. Ответил с резкостью, вызвавшей аплодисменты публики, среди которой находились и Мейерхольд с Зинаидой Райх. Мейерхольд даже вскочил и стоя долго демонстративно хлопал Воронскому. А.К. Воронский призвал прекратить глумление над памятью Сергея Есенина и склонить головы перед могилой большого и светлого поэта. Это был первый год посмертной поэтической судьбы Сергея Есенина. Год, когда каждую похвалу его высокой поэзии тотчас пытались заглушить осуждениями "есенинщины", когда каждого выступавшего в защиту его поэзии рапповпы немедленно объявляли упадочником, а то и выразителем кулацкой контрреволюционной идеологии. И вместе с тем это был год все ширящейся популярности поэта в народе".

И вот Катаев, не присутствовавший на похоронах, пишет о том, что он "видел":
"И долгое время передо мной стояла, да и сейчас стоит! - неустранимая картина: ...черная похоронная толпа на Тверском бульваре возле памятника Пушкину с оснеженной курчавой головой, как бы склоненной к открытому гробу, в глубине которого виднелось совсем по-детски маленькое личико мертвого королевича, задушенного искусственными цветами и венками с лентами...".
А гроб-то, когда его обносили вокруг памятника Пушкину, между прочем, если посмотреть на фотографию, был закрыт...
Еще свидетельствует Миндлин:
"В годовщину смерти Есенина вместе с поэтом Петром Орешиным я приехал на Ваганьково кладбище. Все ожидали, что в этот день у могилы скопится множество людей. Но, против ожидания, пришли очень немногие. Из писателей - Д.Д. Благой, Петр Орешин, Георгий Шенгели, проф. В.Л. Львов-Рогачевский. Пришли Мейерхольд с Зинаидой Райх - и никого из тех, кто еще недавно называл себя ближайшими друзьями Есенина. И вообще-то народу набралось не больше тридцати человек. Нынешнего памятника на могиле поэта в то время еще не было. И не так-то легко было отыскать на большом старом московском кладбище маленький заснеженный холмик, покрытый ветками елки и обнесенный черной, опушенной снегом оградой. Если бы не жестяная дощечка с белой по черному надписью "Сергей Есенин", то можно было бы и пройти, не заметив могилы поэта. Постояли молча, сняв шапки. Вспомнилось:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все прейдет, как с белых яблонь дым...
И подумалось: есенинское "не жалею" напоминает мудрость Пушкина:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть!
И как это сразу не увидали родства между есенинским "не жалею" и пушкинским "пусть"!
Гражданская панихида как-то не удалась. Речи были кратки и очень уж литературно-профессиональны. Предполагали читать стихи, но в последний момент раздумали. Хотел что-то сказать Петр Орешин. Сказал: "Сережа..." И вдруг оборвал себя.
Зинаида Райх услыхала это "Сережа" и тихо заплакала. Встревоженный Мейерхольд увел ее с кладбища.
Гражданская панихида закончилась"
.
Такова реальность. Не было на кладбище тех, кто еще недавно называл себя ближайшими друзьями Есенина. Не было на Ваганьковском и того, кто в "Алмазном венце" называет себя другом "королевича".
Кроме Есенина, оказывается, Катаев водил за ручку еще и Велимира Хлебникова. Появившись только что в Москве, в 1922 году, он берется устроить его судьбу:
"Я был взбешен, что его не издают, и решил повести будетлянина вместе с его наволочкой, набитой стихами, прямо в Государственное издательство".
И далее:
"Я не стеснялся в выражениях, иногда пускал в ход матросский черноморский фольклор, хотя в глубине души, как все нахалы, ужасно трусил, ожидая, что сейчас разразится нечто ужасное и меня с позором вышвырнут из кабинета".
Было ли это на самом деле? Не могло этого быть, как не было и "Досок судьбы" с дарственной надписью Велимира Хлебникова автору "венца". Не было всего этого по той простой причине, что Хлебников:
"Умер от заражения крови в тяжелых страданиях, в дер. Танталово, Крестецкого уезда Новгородской губернии 28 июня 1922 года. После смерти X. осталось много не напечатанных рукописей - около тысячи стихотворений, до ста поэм, повестей, пьес. Часть этого поэтического наследства опубликована друзьями покойного поэта. (Посмертный сборник "Стихи" М. 1923 г., "Зангези", "Доски судьбы", часть до сих пор еще в рукописях)".
Все же три выпуска "Досок судьбы" увидели свет в 1923 году, когда Хлебников не мог уже сделать дарственную надпись.
(...)
Все то, о чем он написал, интересно для людей, подобным тем, кто еще в первые послереволюционные годы говорил: "Блок - пустой. Белый - предатель, Есенин - "Советский Распутин", Маяковский - ломовой извозчик революции..."
Именно таким и рисует Катаев Есенина. И катаевские характеристики недалеки от тех, которые давали им З. Гиппиус, Д. Мережковский и им подобные тем, кто после революции остался в России.
Проповедует все это писатель, проживший свыше 80 лет, знавший наизусть (по его словам) почти всю русскую поэзию и удививший "королевича Иннокентием Анненским, плохо ему знакомым".
(...)
Конечно, этот "венец" не перевернет истории русской литературы - дерево останется зеленым и Зощенко останется Зощенко, а Есенин - Есениным. Но печально читать это произведение писателя, достигшего мудрого возраста Льва Толстого.

Полный текст этой статьи
http://sp.voskres.ru/critics/venez.htm

Полный текст "Алмазный мой венец" Катаева В.
http://lib.ru/PROZA/KATAEW/almazn.txt
"У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и твердо помнить.
А мы, как простачки-дурачки, не только отчаянно воем, когда она сворачивает нам челюсть, но еще и удивляемся."


(А.Мариенгоф)
Аватар пользователя
Taurus
Супер-Профи
 
Сообщений: 2623
Зарегистрирован: 10:14:11, Четверг 30 Ноябрь 2006
Откуда: Е-бург

Сообщение Данита » 12:20:16, Пятница 01 Июнь 2007

Александр САХАРОВ
ИЗДАТЕЛЬСКИЕ ДЕЛА И ГОЛОДНАЯ ПОЕЗДКА [ 109 ]
...У нас произошло второе столкновение, положившее начало какой-то затаенной неприязни со стороны Есенина. И когда через некоторое время я переехал на постоянное жительство в Москву, произошло третье столкновение, положившее начало дружбы.
Мы сидели [в кафе «Домино»] с моим приятелем, членом коллегии полиграфического отдела ВСНХ, когда вошли Мариенгоф и Есенин. Мариенгоф подошел к нашему столу и поздоровался с моим другом, — они оказались близко знакомыми по работе в издательстве ВЦИКа. Мариенгоф присел к столу и сразу же [на наш] общий разговор пригласил Есенина. Есенин, подойдя, поздоровался с моим другом, не видя еще, кто находится спиной к нему, и когда повернулся ко мне лицом, увидел ненавистную ему кожаную куртку — рванулся и хотел убежать. Я заметил, как Мариенгоф что-то шепнул ему на ухо. Через минуту [вновь] подошел смущенный Есенин, поздоровался, сел и весь вечер мял шапку в руках, не находя, что сказать; весь вечер разговаривал один Мариенгоф. Читать стихи Есенин тоже отказался.
На следующий день я сидел за столом один, когда ко мне подошел Есенин и спросил, не желаю ли я выпить рюмку спирта. Когда я сказал, что не пью, он помялся немного и потом пригласил перейти в правленскую комнату, где были Кусиков и еще несколько человек. Читали стихи друг дружке.
— Вы поэт? — спросил Кусиков.
— Нет.
— Писатель?
— Нет.
— Художник?
— Нет.
— Ну, тогда чекист.
И когда я ответил, что и не чекист, [Кусиков] выразил полнейшее недоумение и, когда узнал, что при входе я беру билеты [в] ресторан, сказал: «Глупо». Через минуту я имел билет сочувствующего сроком на три месяца
— А хочешь быть поэтом — сделаем, — [сказал Кусиков], — я напишу три стихотворения — и представлю на заседание правления — и ты поэт и полноправный член Союза.
Я отказался от этого любезного предложения.
Через три дня в кабинет ко мне ввалились Есенин и Мариенгоф в качестве просителей. Дело небольшое: они напечатали в одной из типографий 1-й сборник «Конницы бурь» без получения подряда от полиграфического отдела МСНХ и [теперь] просили, чтобы я разрешил им получить эти книги. Я долго убеждал их, что это дело не моего отдела, что предписывать моему отделу я не могу, так как в нем сосредоточены регистрация и урегулирование разных заказов по московским типографиям.
Есенин ничего не хотел понимать, он стоял и улыбался, как провинившийся школьник, и все время твердил: «ВСНХ больше, чем МСНХ, а раз больше, — значит, можно приказать». Пришлось сдаться, пойти и дружески просить заведующего распределением заказов о выпуске книги. Там я выяснил, что ребята грешили часто. То они возьмут разрешение от Госиздата и печатают без подряда [полиграфического отдела МСНХ] в какой им вздумается типографии, то они получат ордер [Мосполиграфа] и печатают без разрешения Госиздата, а то и еще лучше: к тиражу, определенному Госиздатом — 500 экземпляров, приставляется нолик сзади или единица впереди, что было с «Плавильней слов», [«Руки галстуком»] и т.п. Это было по-мальчишески озорно и чрезвычайно наивно. Такие действия считались огромным преступлением по тем временам, и ревтрибунал судил за это чрезвычайно строго, но убедить Есенина было невозможно. Он писал, его не печатали. Он хотел печататься и хотел есть, и он был прав.
Я однажды [видел], как он продавал одну из книжек в Центропечати. Заведующий Центропечатью Б. Малкин отказывался, а Есенин настаивал: книжка напечатана? Напечатана. Магазинов нет? «Кто распространяет книги, — ты?» — «Я». — «Распространяй». И Малкин волей-неволей покупал и распространял. Боялся Есенин...заведующего складом Центропечати и всегда ходил к тому с книжечкой с автографом и убеждал его лично. Убеждение состояло в том, что Есенин вперял в стоящего перед ним беспокойно-молодецкий взгляд, от которого все кишки выворачивало, — и тот был побежден. Так было и в дружеских ссорах: достаточно [было] ему посмотреть — и злоба внутри таяла, как воск.
Много раз мне приходилось ликвидировать подобного рода недоразумения, и в конце концов я и сам попал в этот издательский коллектив, и многие из сборников вышли при моем непосредственном участии.
Помню случай, как однажды необходимо было выкупить книгу из типографии, а денег не было ни у кого, да и занять было невозможно, а только что на днях один из приятелей приехал с Кавказа, привез мне пуд зернистой икры — икра пошла на Сухаревку, а деньги в типографию. В другой раз был продан граммофон и 400 пластинок — вырученной суммы хватило на три книжки.
Наши отношения приняли настолько близкий характер, что сия тройственная группа совершенно не расставалась. Вместо двух близнецов стало три.
Память рассыпала цепь последовательности событий, и сейчас я с трудом восстанавливаю их ход, но за правильность этих событий я отвечаю.
...Кажется, это было так. После вышеизложенной встречи в «Домино» и посещения в [полиграфическом] отделе я получил письменное приглашение от Есенина прийти в Союз [писателей] переговорить по особо важному делу.
Я не замедлил явиться. За столом сидели три человека: Есенин, Мариенгоф и третий, тоже знакомый мне человек. Разговор с места в карьер пошел об организации кооперативного издательства в составе обозначенных четырех лиц. Когда я заметил, что, по моему мнению, коммунисту нельзя входить в подобного рода кооперации, на меня [нажали] и привели несокрушимые факты противного [рода]. Было решено: двое пишут, переводят и вообще ведут литературную работу, другие двое занимаются технической частью в издательстве.
На следующий день Есенин доставил разрешение на изд. «Злак» (или «Див») и... на 2-й сборник «Конницы бурь» (Есенин, Мариенгоф, Ганин). Через пару дней я доставил корректуру куда-то в дом [Волоцких]. В квартире, мне указанной, было около двенадцати человек. Все сидели за столом и играли в «железку», в числе играющих был и Есенин. Мариенгоф не играл, подошел ко мне, просмотрел принесенное, подозвал Сергея. Утвердили. Определили тираж: 25 000 [ 110 ] экземпляров. Я и мой приятель настаивали на 5 000, но поэты решили иначе, взяв на себя распространение.
Этому коллективу суждено было распасться. Поэты продали 5 000 экземпляров и полученные деньги зачислили себе как гонорар, а остальную сумму предоставили... ликвидировать [четвертому нашему компаньону] самому, как он сможет. Тот был так ошарашен подобным товариществом, что как ошпаренный вылетел из этого кооператива. Он потерял бумагу, деньги за печатание, а получил за все это несколько пудов макулатуры, которая до последних лет лежала неиспользованной в одной из московских типографий. С тех пор он [не мог] слышать фамилий Есенина и Мариенгофа.
Остались мы трое... Дружба Есенина к Мариенгофу, столь теплая и столь трогательная, что никогда я не предполагал, что она порвется. Есенин делал для Мариенгофа все, все по желанию последнего исполнялось беспрекословно. К любимой женщине бывает редко такое внимание. Есенин ходил в потрепанном костюме и разбитых ботинках, играл в кости и на эти «кости» шил костюм или пальто у [Деллоне] Мариенгофу. Ботинки Мариенгоф шил непременно «в Камергерском» у самого дорогого сапожного мастера, а в то же время Есенин занимал у меня деньги и покупал ботинки на Сухаревке. По какой-то странности казначеем был Мариенгоф. До 1920 года Есенин к этому относился равнодушно, потом это стало его стеснять, и как-то, после одного случая, Есенин начал делить деньги на две части.
...1920 год. Я еду на всеукраинскую конференцию печатников. Март месяц; в Москве стоит распутица. Еду в теплушке — безопаснее — поголовный тиф. Редкий человек, проехавший по железной дороге, в то время избежал тифа. В этой теплушке для харьковского Полиграфа из Центра везут мездровый клей и соляную кислоту. Сопровождают двое сотрудников украинского Полиграфа. Они меня и уговорили ехать. В день отъезда совершенно случайно встречаю Есенина, спрашиваю, — не хочет ли он прокатиться. Он изъявляет согласие и просит, — нельзя ли устроить и Мариенгофа. Я соглашаюсь, заготовляю для них мандаты. Времени до отхода поезда остается 4 часа, Мариенгоф еще не предупрежден. Есенин мчится за ним на квартиру, и за час до отхода поезда они у меня. Багаж у Есенина — коробки конфет в кондитерской упаковке, у Мариенгофа небольшой чемоданчик с бельем. Птички Божие забыли о хлебе насущном и никаких продуктов не захватили — предполагалось достать в дороге, но предположения оказались неосновательными, а надежды напрасными. Дорога нас обманула. Путь, на который сейчас тратится 22 часа, был проделан нами за 8 суток — и это при назойливости и расторопности проводников нашего вагона. Ото всех станций мы отходили безо всяких очередей. Где [железнодорожнику] давали полфунта клею, где телефонисту [два слова неразборчиво. — В. К.]... а в одном месте нас присоединили к поезду медицинского состава, потому что один из проводников был когда-то студент-медик.
До Тулы поезд тянул двое суток. Не доезжая Тулы, поезд остановился на какой-то небольшой станции. Невдалеке был виден жидкий крестьянский базар — стояло пять-шесть крестьянских подвод.
Есенин первым бросился к базару, но на возах не было ничего, кроме картофеля и [соли], не было даже молока.
Разочарованный Есенин бегал от одного воза к другому. У одного из возов стояло... несколько человек. Есенин подбежал и, махая мне рукой, закричал:
— Холодец, холодец!
Я не знал, что такое «холодец» (у нас его зовут «студень»).
Старуха продавала холодец только в обмен на соль, у нее также были куриные яйца в сыром виде. И когда мы объяснили, что едем из Москвы, а там соли нет, [она] обнадежила нас, пообещав, что когда мы будем возвращаться назад, она будет нас ждать с холодцом на том же месте.
Хлеба у крестьян не было, они сами покупали его у ехавших с юга. Есенин приставал к каждому встречному — голод не тетка, — и одна сердобольная женщина [постучала]... в дом, в котором жила вдова с четырьмя детьми — у нее была корова, а значит, — и молоко. Вдова сначала боялась, а когда Сергей стал просить Христом Богом, продала крынку молока, но, увидев, с какой жадностью оно улетучивалось, дала нам большой ломоть черного хлеба, за что, конечно, мы с ней хорошо рассчитались...



· 109 ] Записки хранятся в Отделе рукописей Института русской литературы РАН (Пушкинского Дома), ф. 817, оп. 1, №76. Авторское название «Воспоминания о Есенине».
Александр Михайлович Сахаров (1894-1952?), издательский работник. Познакомился с Есениным в 1919 году, когда работал секретарем секции полиграфических производств Совета народного хозяйства, являлся членом коллегии полиграфического отдела ВСНХ. «Советская власть многих петухов сделала орлами», — самоиронично писал он о той поре (Вечерний Ленинград, 1990. 3 окт. №229).
В 1922 году Сахаров издал отдельной книгой есенинского «Пугачева». В его квартире в Петрограде-Ленинграде (ул. Гагаринская, позже Фурмановская, 1, кв. 12) неоднократно жил поэт, приезжая в северную столицу. Здесь была написана «Русь советская» с посвящением Сахарову. В дальнейшем отношения между ними испортились и, хотя они продолжали встречаться, старой дружбы не было. О размолвках с Есениным Сахаров вспоминал: «У нас были с ним столкновения, доходившие до грубых выкриков и чуть не до драки» (Вечерний Ленинград, 1990. 3 окт. №229).
В последних числах декабря 1925 года Сахаров находился в Ленинграде, но о трагедии в «Англетере» узнал поздно.
В 1938 году Сахаров был осужден по известной 58-й статье. Работал на стройках Казахстана, где и написал свои заметки о встречах с Есениным.
Подробно и негативно о есенинском друге-враге написала в своих воспоминаниях Галина Бениславская (см.: С. А. Есенин: Материалы к биографии. М., 1992).
Мемуарные заметки Сахарова бесхитростно рисуют трудности издательского дела на раннем этапе советской власти. Описанная автором железнодорожная поездка состоялась в 1920 году.
· [ 110 ] В рукописи цифра «25» подправлена фиолетовыми чернилами. — Примеч. В. Кузнецова.
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Данита » 13:21:34, Воскресенье 10 Июнь 2007

Для тех, кто еще не читал!!!

Иннокентий ОКСЕНОВ

«НИКТО ДРУГОЙ НАМ ТАК НЕ УЛЫБНЕТСЯ» [ 25 ]

(Из дневника)

20 апреля 1924 года. У Шимановского [ 26 ] всегда было очень людно, светло, шумно — по-студенчески. Есенина я не видел уже шесть лет, и внешних перемен в нем немного, если не считать морщин на лбу... <... > ...а читать он стал превосходно, вдохновенно, с широкими волнующими жестами, владея голосом вполне. Когда читает — рязанский паренек, замолчит — московский бродяга, непременно отмеченный роком (так мне кажется). Перед стихами он сказал несколько слов в защиту петербургского поэтического языка, оклеветанного Эрлихом * [ 27 ], затем о времени — «время сейчас текучее, я ничего в нем не понимаю», говорил о роли художника, как мог бы сказать Блок. Когда его Лебедев (это уже за кулисами) спросил, бывает ли он у себя в деревне, Есенин ответил: «Мне тяжело с ними. Отец сядет под деревом, а я чувствую всю трагедию, которая произошла с Россией».
* «В Петербурге есть писатели Чапыгин, Зощенко, Никитин, есть поэты — Садофьев [ 28 ], Полонская [ 29 ], Тихонов [ 30 ]». Позже Есенин мне говорил, что он действительно ценит Садофьева, что Садофьев за последнее время «поправел» и много [борется].
Припоминаю свой разговор с Клюевым, когда я нынче пил у него чай под «песенным Спасом». Я спросил, что он думает о смерти Ленина.
Роковая смерть. До сих пор глину месили, а теперь кладут.
А какое уже здание строится? Уж не луна-парк ли?
— А как же? Зеркала из чистого пивного стекла! Посмотри кругом, разве не так?

26 апреля 1924 года. Есенин живет так, как он должен жить. Старая роскошь прежде богатой квартиры (я заметил превосходный книжный шкаф с бронзовыми барельефами — в стилях я плохо разбираюсь), вереница пивных бутылок в углу, томная хозяйка Анна Ивановна — вероятно, не последний пример национальной породы, хозяин — Сахаров [ 31 ], читающий вирши по поводу, кажется, учиненного вчерашними гостями; собутыльник «командует» (нечто вроде Степ. Петровича, только ступенькой выше), бесконечные полутрезвые разговоры о выеденном яйце. После 3-4 бокалов пива (выпитых при мне) Есенин захотел читать Языкова [ 32 ]. Жаль, что книжку не принесли.
— В России чувствую себя, как в чужой стране. За границей было еще хуже.
Говорил о «расчленении» России, о своих чувствах «великоросса-завоевателя», делавшего революцию [ 33 ].
О Клюеве: Клюев два года был коммунистом, получил мандат на реквизицию икон по церквам, набрал себе этих икон полную избу, вследствие чего и был исключен из партии [ 34 ].
О Чернявском [ 35 ] (с большой любовью), говорил о гамлетизме внутри аристократизма Чернявского.
Трехлетний мальчишка пел нам «Колю и Олю», «Марусю». Есенин по-детски хохотал и спрашивал: «А тебе жалко Марусю? Жалко?» — а сам ронял штопор, не мог открыть ни одной бутылки.
Шарф на шее, повязанный галстуком, на ногах гетры, лицо изрытое, плохо выбритый и синие-синие васильковые глаза. «Жизнь моя с авантюристической подкладкой, но все это идет мимо меня».

28 апреля 1924 года. Слонимский говорит, что Воронский [ 36 ] одной фразой «Дайте нам о разложении офицерства строк на триста» отучил его писать на эту тему.
Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо. Никого из нового правления, кстати, не было тогда. Что-то старчески шамкает Сологуб [ 37 ]. Гнило, смрадно, отвратительно. В тот вечер мы сбежали к Слонимскому.
У Слонимского говорили о происшествии у Ходотова (все это было в прошлый вторник). Выяснилась незавидная роль Никитина [ 38 ].

20 июля 1924 года. Вчера был настоящий именинный день. Денежный, пьяный, полный хороших известий.
В Госиздате встретил Клюева и Есенина, а вечером они были у меня.
Клюев жалуется, что его заставляют писать «веселые песни» [ 39 ], а это, говорит, все равно что Иоанна Гуса заставить в Кельнском соборе плясать трепака или протопопа Аввакума на костре петь «Интернационал». Кстати, Аввакума он числит в ряду своих предков. Клюев — родом — новгородец... [ 40 ]
Троцкого... Сергей любит [ 41 ], потому что Троцкий «националист», и когда Троцкий сказал Есенину: «Жалкий вы человек, националист», — Есенин якобы ответил ему: «И вы такой же!» В Ионове тоже ничего еврейского нет, хотя его предки из польских евреев, но — «таких, как Ионов, я люблю» [ 42 ]. Кстати, «Москва кабацкая» издана Госиздатом без марки.
«Не хочу отражать... крестьянские массы. Не хочу надевать хомут Сурикова или Спиридона Дрожжина [ 43 ]. Я просто... русский поэт, я не политик... поэт, это — тема, искусство не политика, оно — остается, искусство — это», — и он делает неуловимо-восторженный жест.
Жуков напомнил об «Инонии» [ 44 ], и Есенин должен был согласиться, что «Инония» была поэмой с общественным значением, но — «этот период прошел».
Но разве можно говорить о прочном антисемитизме Есенина, когда он вчера — и это было из глубины — возмущался зверствами Балаховича, убившего его друга-еврея, с уважением говорил о Блюмкине, получившем задание убить Конради [ 45 ]. Тот «позвоночник», который действительно налицо в его лирике, совершенно отсутствует в мировоззрении Есенина.
Но, черт возьми, как читает он стихи! Как гремел его голос о селе, которое —
Быть может, тем и будет знаменито,
Что некогда в нем баба родила
Российского скандального пиита!
И какие переходы, какие переливы голоса — «по-байроновски, только собачонка...» встречает чужого всем поэта. Клюев степенно, по-крестьянски, пил чай (единственный из моих гостей, все пили пиво), разговаривал с кошкой по-кошачьему. Клюев весь — уютный, удобный, домашний. Принес мне фунтик земляники в подарок и стыдливо положил ее «незаметно» в кульке на стол. Просили и его читать, но при Есенине Клюев не читает (во избежание скандала) и отговорился тем, что зуб царапает язык...

29 декабря 1925 года. Вчера около часа дня в «Звезде» я услыхал от Садофьева, что приехал Есенин, и обрадовался [ 46 ]. Затем я поехал во Дворец Труда; заседание кончилось в 2 1 /2 часа, и у ворот я купил «Красную» вечерку [ 47 ]. Хорошо, что мне попался экземпляр с известием о смерти [ 48 ], иначе я в этот день до вечера ничего не знал бы. Я помчался снова в Ленгиз, там в вестибюле узнал кое-что от Рашковской, нашел Брауна [ 49 ], и вместе с ним и еще кем-то мы пошли в «Англетер». Номер был раскрыт. Направо от входа, на низкой кушетке, лежал Сергей, в рубашке, подтяжках, серых брюках, черных носках и лакированных «лодочках». Священнодействовал фотограф (Наппельбаум) [ 50 ], спокойный мужчина с окладистой бородой. Помощник держал слева от аппарата черное покрывало для лучшего освещения. Правая рука Есенина была согнута в локте [ 51 ], на уровне живота, вдоль лба виднелась багровая полоса (ожог? [ 52 ] от накаленной трубы парового отопления, о которую он ударился головой?), рот полуоткрыт, волосы, развившиеся страшным нимбом вокруг головы. Хлопотала о чем-то Устинова [ 53 ]. Пришли Никитин, Лавренев, Семенов, Борисоглебский, Слонимский (он плакал), Рождественский [ 54 ]; тут же с видом своего человека сидел Эрлих. Когда нужно было отправить тело в Обуховку, не оказалось пиджака (где же он? Так и неизвестно) [ 55 ], Устинова вытащила откуда-то кимоно, и, наконец, Борису Лавреневу пришлось написать расписку от правления Союза писателей на взятую для тела простыню (последнее рассказывал мне вечером Борис). Понесли мы Есенина вниз — несли Рождественский, Браун, Эрлих, Лавренев, Борисоглебский, я — по узкой черной лесенке во двор, положили Сергея Есенина в одной простыне на дровни, ломовые дровни (поехал он в том, что на нем было надето, только «лодочки», по совету милиционера, сняли — «наследникам пригодится». Хороший был милиционер, юный, старательный). Подошла какая-то дама в хорьковой шубке, настойчиво потребовала: «Покажите мне его», — и милиционер бережно раскрыл перед нею мертвое лицо. Лежал Есенин на дровнях головою вперед, ничего под тело не было подложено. Милиционер весело вспрыгнул на дровни, и извозчик так же весело тронул.
Мы разошлись, и каждый унес в себе злобу против кого-то, погубившего Сергея. Вечером у Четверикова [ 56 ] сошлись снова. Рождественский, я, Лавренев принесли по статье. Хорошо и смело написал Борис [ 57 ]. Всеволод вспоминал, как нынче в Москве он видел избиение Есенина: Петровский и Пастернак держали его, бил кто-то третий, в комнату никого не пускали, Воронский посмотрел и махнул рукой: «А, черт с ним!» [ 58 ] Всеволод вспомнил также, как на пароходе, во время экскурсии в Петергоф, Есенин у пивного ящика разливал пиво и в ответ на замечание капитана крикнул: «Проходи, пока я тобой палубу не вытер!» [ 59 ]
У Четверикова оказалось клише американского портрета (решили его отпечатать для раздачи на похоронах). Четвериков припомнил, как в «Зорях» не хотели помещать портрет Есенина.
Сегодня появилась в вечерней «Красной газете» неприлично-глупая статья Устинова и не менее глупая (по-другому) статья Пяста [ 60 ]. В б часов я позвонил с почты к Фроману и узнал от Иды [Наппельбаум] [ 61 ], что в 6 часов в Союзе [писателей] гражданская панихида. Приехали мы около 7 часов. Скульптор Бройдо снимал посмертную маску [ 62 ], лил гипс, тело лежало покрытое газетами.
Из разговоров трудно понять, как провел Есенин свой последний день. Слухи такие: будто он был трезв; Эрлих ушел от него в 8 часов, но вечером был у него Берман [ 63 ], видевший Сергея пьяным. Передают, что в этот день он уже пытался повеситься, но ему помешали. В номере найдена разорванная в клочки карточка его сына (от З. Райх), склеенная милицией. Будто бы Сергей с кем-то говорил о сыне, что он не от него.
Всеволод рассказал, что Горбачев [ 64 ] хотел беспрепятственно пропустить все наши статьи, но вмешался Лелевич [ 65 ] (образина!), восставший против [статей] Всеволода и моей. Однако Браун Яков [ 66 ] сдал все в печать явочным порядком.

4 января 1926 года. Сегодня ровно неделя, как Есенина нет. Весь ужас осознается понемногу. Вспоминаю, как он пришел ко мне с Клюевым и принес мне «Москву кабацкую» — единственный экземпляр, который он только что получил в Ленгизе. Сказал, что дарит мне, потому что я именинник, нельзя не подарить, хотя книжка одна. Пока мы тогда сидели и пили, мой отец, по обыкновению, ходил по коридору. Есенин страшно беспокоился, это его пугало. Руки дрожали (ронял папиросу), «клянусь Богом» через полслова. Было тогда выпито полдюжины пива на пятерых, а сойти с лестницы Есенин один уже не мог. Помню, как он, уходя, присел в передней на чемодан и не мог подняться. Сводили его вниз мы с Клюевым. Не помню, кто из них (кажется, Есенин) спросил меня тогда же, — не коммунист ли я?
В гробу он был уже не так страшен. Ожог замазали, подвели брови и губы. Когда после снятия маски смывали с лица гипс, волосы взмокли, и, хотя их вытерли полотенцем, они легли, как после бани, пришлось расчесывать. Ионов не отходил от гроба.
С.А. Толстая [ 67 ] похожа на своего деда, здоровая женщина и мало привлекательная. Пришла даже Мария Мих[айловна Шкапская] [ 68 ], она сидела рядом с Толстой. С важным видом выгонял посторонних Лаганский. Были Никитин, Клюев, Садофьев, Всеволод Рождественский, Борисоглебский. Народа на выносе было немного, публика не знала; «летучки» разбрасывались почему-то, говорят, только на Загородном. Полонская положила в гроб хризантемы. Впервые я заметил, что у Тихонова голова вся седая. Когда скульптор кончил свое дело, гроб вынесли на катафалк — в ту комнату, где происходят все собрания в Союзе писателей. Снимались у гроба — Ионов, Клюев, Садофьев... Маленькая задержка, — пока пошли вниз за инструментом. Понесли: я шел слева, на узкой лестнице гроб прижимал несших к стене; несли Рождественский, Браун, Козаков [ 69 ], Борисоглебский и др. Внизу нас встретил последний марш, было торжественно.
Я хотел плакать и не мог. За гробом шло около сотни людей. Баршев [ 70 ] заказал специальный вагон для тела и распорядился, чтобы процессию пустили в ворота, с Лиговки, прямо к платформе. Очень быстро двигалась процессия.
ПАМЯТИ ЕСЕНИНА [ 71 ]
Пускай во сне, пускай — не наяву,
Когда смолкают все дела и речи,
Я памятью послушной призову,
С тобою дорогие встречи.
Приди опять!
Я буду ждать звонка,
Я у окна бессменно отдежурю,
Твоим коням не надо ямщика,
Они несут тебя сквозь снег и бурю.
Ты весел, милый!
Руки не дрожат,
Клянешься Богом — старая привычка.
И вот уже друзья к тебе спешат,
Спешат друзья к тебе на перекличку.
Глаза на миг чуть заслонив рукой.
Ты улыбаешься слегка лукаво —
Над дружбой, или над судьбой.
Иль над своею звонкой славой?
Ты говоришь:
Ведь я ничей поэт. —
Искусство? Да, искусство остается,
А ты уходишь, разве нет?
Никто другой нам так не улыбнется!
Не уходи! Еще такая рань,
Куда спешишь? Ведь ты побудешь с нами?
Сергей, Сергей! Куда ни глянь,
Весь мир цветет веселыми огнями.
Но заволакивает все туман.
Конечно, я уснул и бредил,
Доносится из дальних стран
Неумолимый голос меди.


ПРИМЕЧАНИЯ:
[ 25 ] Настоящая публикация озаглавлена строкой из стихотворения И. А. Оксенова «Памяти Есенина». В дальнейшем, за единичными исключениями, заголовки мемуаров даются подобным же образом.
Оксенов Иннокентий Александрович (1897-1942), врач-рентгенолог, поэт, литературный критик. Автор стихотворных сборников «Зажженная свеча» (1917), «Роща» (1922) и др. Отлично владея немецким и французским языками, выступал как переводчик, составитель и автор предисловий к произведениям Мартен дю Гара, Луиджи Пиранделло и др. Член ленинградской литературной группы «Содружество» (1925-1929), в которую входили Б. Лавренев, А. Чапыгин и др.
И. А. Оксенов — автор ряда статей, посвященных жизни и творчеству Есенина, наиболее последовательный и смелый его защитник. Одну из своих книг Есенин подарил ему с надписью: «Милому Оксенову...»
В статье «О порнографии в советской литературе» (1926) Оксенов резко критиковал Льва Сосновского, главного организатора травли Есенина.
«Дневник» Оксенова (хранится в частной коллекции) представляет собой несколько толстых рукописных тетрадей. В них глубокие и честные наблюдения о политической и литературной жизни Ленинграда 20-х годов, меткие характеристики писателей-современников.
В сборнике «Памяти Есенина» (1926), в ряде газетных выступлений мемуарист опубликовал отдельные фрагменты своих записей о встречах с поэтом. Среди многих конъюнктурных и тенденциозных воспоминаний об авторе «Анны Снегиной» слово Оксенова выделяется своей правдивостью и памятливостью.
· [ 26 ] У Шимановского всегда было очень людно... — Виктор Владиславович Шимановский (1890-1954), актер, театральный режиссер. Поэтический авторский вечер Есенина в Ленинграде состоялся 15 апреля 1924 г. в театре-студии Шимановского (ул. Стремянная, 10).
· [ 27 ] Перед стихами он сказал несколько слов в защиту петербургского поэтического языка, оклеветанного Эрлихом. — Вольф Иосифович Эрлих (1902-1937), стихотворец, секретный сотрудник ЧК-ГПУ-НКВД.
· [ 28 ] В Петербурге... есть поэты — Садофьев, Полонская, Тихонов. — Садофьев Илья Иванович (1889-1965), поэт пролеткультовско-социологического толка. Его биография периода 1905-1922 годов исследована недостаточно и поверхностно. В 1916 году за принадлежность к РСДРП(б) и участие в антиправительственных выступлениях был сослан на 6 лет в Якутский край. В годы Гражданской войны служил в Политотделе Юго-Западного фронта, не исключено, в органах ВЧК. С 1922 года фактический главный редактор ленинградской вечерней «Красной газеты» (отв. секретарь А. Я. Рубинштейн). Белоэмигрантская печать не без оснований подозревала его в сотрудничестве с ГПУ, что отчасти подтверждается воспоминаниями современников (см. соответствующую главу настоящей книги).
· [ 29 ] Елизавета Григорьевна Полонская (1890-1969), поэтесса, автор ряда стихотворных сборников. В 1921-1929 годах входила в литературную группу «Серапионовы братья» (М. Зощенко, Вс. Иванов, К. Федин и др.).
· [ 30 ] Николай Семенович Тихонов (1896-1979), поэт, прозаик, общественный деятель.
· [ 31 ] ...хозяин Сахаров... — Александр Михайлович Сахаров (1894-1952?), издательский работник. Подробнее о нем см. в примечаниях к его воспоминаниям в настоящей книге.
· [ 32 ] ...Есенин захотел читать Языкова. — Николай Михайлович Языков (1803-1846), русский поэт.
· [ 33 ] Говорил {Есенин] о «расчленении» России, о своих чувства х«великоросса-завоевателя», делавшего революцию. — Известно, что политика большевиков-интернационалистов официально-формально была направлена на «самоопределение наций» и способствовала разжиганию межэтнических конфликтов. Под руководством Л. Д. Троцкого и его сторонников, радетелей мировой революции, в 1924 году был принят план формирования военных национальных частей (латышских, татарских, еврейских, армянских и т.п.). Чреватая опасными последствиями идея не была реализована, так как вскоре состоялось политическое падение Троцкого. В свете сказанного понятно беспокойство Есенина-патриота, наблюдавшего раздробление великой еще недавно России. Возможно, размышления поэта о своей роли в революции и пр. переданы Оксеновым эскизно-прямолинейно.
· [ 34 ] О Клюеве... два года был коммунистом... — Поэт Н. А. Клюев вступил в РКП(б) весной 1918 года в Вытегре (Вологодская губерния). Проявил себя активным большевиком, пропагандистом «красного террора», автором первого в советской поэзии стихотворения о Ленине; некоторое время был секретарем парторганизации в Вытегре. Исключен из РКП(б) в марте 1920 года. Основанием для исключения послужили религиозные убеждения поэта, причудливо сочетавшиеся с коммунистическим воззрением. Эта сторона биографии Клюева исследована недостаточно.
· [ 35 ] О Чернявском... — Чернявский Владимир Степанович (1889-1948), поэт, артист.
· [ 36 ] Слонимский говорит, что Баронский... — Михаил Леонидович Слонимский (1897-1972), писатель, искренний почитатель таланта Есенина. Александр Константинович Веронский (1884-1943?), литературный критик, писатель, редактор журнала «Красная новь».
· [ 37 ] Что-то старчески шамкает Сологуб. — Федор Кузьмич Сологуб (Тетерников) (1863-1927), писатель. Известны его одобрительные отзывы о поэзии Есенина.
· [ 38 ] У Слонимского говорили о происшествии у Ходотова... — Конфликт Есенина с актером Н. Н. Ходотовым освещался не раз в мемуарной литературе, но на неблаговидную роль прозаика Н. Н. Никитина указывается впервые.
· [ 39 ] Клюев жалуется, что его заставляют писать «веселые песни»... — Н. А. Клюев явно лукавил. Его проникнутые революционным и т.п. пафосом стихотворения печатались во многих периодических изданиях, в том числе в 1918 году в газете «Красный набат» (Урал, орган 3-й армии).
· [ 40 ] Клюев родом — новгородец. — Н. А. Клюев родился в Олонецкой губернии, но был приписан к деревне Мокеево Введенской волости Новгородской губернии.
· [ 41 ] Троцкого... Сергей любит... — Оксенов явно спрямляет отношение Есенина к «демону революции». Ставшие за последние годы известными мемуарные и другие источники свидетельствуют о глубоком внутреннем неприятии Есениным взглядов и практической деятельности Троцкого. Подробнее см. об этом в последней главе настоящей книги.
· [ 42 ] В Ионове тоже ничего еврейского нет... — Илья Ионович Ионов (Бернштейн) (1887-1942?), директор ленинградского отделения Госиздата. В 1907 г. в Одессе участвовал в политической акции, сопровождавшейся убийством. До декабря 1917 года отбыл каторгу. Сестра Ионова, Злата Лилина, была женой партийного хозяина Ленинграда Г. Е. Зиновьева. Есенин относился к Ионову с осторожностью и говорил, что«на зуб» ему попасться не хотел бы.
· [ 43 ] Не хочу надевать хомут Сурикова или Спиридона Дрожжина. — То есть Есенин вполне оправданно рассматривал свое творчество шире узкокрестьянских литературных рамок названных поэтов.
· [ 44 ] Жуков напомнил об «Инонии»... — Жуков Павел, ленинградский критик, в 1925 г. близок к редакции журнала «Звезда».
· [ 45 ] Есенин «...с уважением говорил о Блюмкине...» — Яков Григорьевич Блюмкин (1900-1929), известный чекист-террорист. Очевидно, Оксенов по-своему услышал и передал слова поэта. Известен острый конфликт в Баку Есенина с Блюмкиным, который демонстративно угрожал ему револьвером. Есть основания подозревать лично Блюмкина в убийстве поэта.
· [ 46 ] 29 декабря 1925 года. Вчера около часа дня в «Звезде» я услыхал от Садофьева, что приехал Есенин, и обрадовался. — Ключевая запись Оксенова для доказательства причастности поэта И. И. Садофьева к распространению ложных слухов об обстоятельствах гибели Есенина. В указанный час многие в Ленинграде уже знали о трагедии в «Англетере». По-видимому, Садофьев специально дезинформировал своего знакомого, отводя от себя подозрения. На Садофьева как вестника несчастья в гостинице ссылаются в сфальсифицированных воспоминаниях Лев Рубинштейн, Лазарь Берман и др.
· [ 47 ] ...у ворот я купил «Красную» вечерку. — То есть вечерний выпуск «Красной газеты».
· [ 48 ] Хорошо, что мне попался экземпляр с известием о смерти [Есенина]. — Информация о гибели поэта была напечатана в части тиража «Красной газеты». Настораживает факт сверхоперативности работы редакции, которая, согласно принятому ранее решению, начинала свой рабочий день в 14 часов (см. в настоящей книге главу «Бестия из «Красной газеты» и другие»). В связи с этим логично предположить, что, скорее всего, отв. секретарь газеты А. Я. Рубинштейн узнала о смерти Есенина вечером 27 декабря (в воскресенье!) и «позаботилась» заранее о публикации траурной заметки.
· [ 49 ] ...нашел Брауна... — Николай Леопольдович Браун (1902-1975), поэт, автор воспоминаний о Есенине.
· [ 50 ] Священнодействовал фотограф. — Съемки мертвого Есенина и интерьера 5-го номера гостиницы «Англетер» выполнял Моисей Соломонович Наппельбаум (1869-1958), «придворный» кремлевский фотограф, автор известных фотопортретов Ленина, Свердлова, Дзержинского и многих других большевистских главарей, а также портретов мастеров советского искусства.
· [ 51 ] Правая рука Есенина была согнута в локте. — Такое положение руки имеет различные объяснения. Одно из них: чтобы остановить отчаянно сопротивлявшегося на допросе поэта, профессионал-убийца нанес ему удар по сухожилию в локтевую область, что лишало его возможности борьбы. Специалисты по уголовным делам вполне допускают такую версию.
· [ 52 ] ...вдоль лба виднелась багровая полоса (ожог?) от накаленной трубы парового отопления... — Оксенов выражает сомнение относительно происхождения раны на лбу Есенина. Несогласие с официальной версией по тому же поводу высказывал рисовавший мертвого Есенина художник Василий Сварог и другие очевидцы. Независимые исследователи говорят о возможном ударе рукояткой нагана (?) в лоб, по-видимому, отчаянно сопротивлявшегося на допросе Есенина.
· [ 53 ] Хлопотала о чем-то Устинова. — Единственное в мемуарной литературе упоминание не связанного с ГПУ автора так называемой жены журналиста Г. Ф. Устинова, которая будто бы присутствовала на печальной церемонии в 5-м номере «Англетера». Исключение показательно. Другие присутствовавшие там же и тогда же ленинградские литераторы (Н. Браун, Н. Никитин, Б. Лавренев, П. Лукницкий, В. Рождественский) в своих воспоминаниях Елизавету Алексеевну Устинову не заметили. Можно допустить, кто-то из пришедших (Эрлих?), указав на «хлопочущую» женщину, рекомендовал ее наивному и доверчивому Оксенову как Устинову, в то время как ее роль выполняло некое подставное лицо. Примечательно: никто из мемуаристов не упомянул о присутствии на прощальных церемониях в «Англетере» журналиста Г. Ф. Устинова, не видели его на гражданской панихиде в местном Доме писателей, не появился он и на проводах тела Есенина на железнодорожном вокзале.
«Дневник» Оксенова, при всей его трогательной любви к Есенину, не отличается глубокой аналитичностью трех посмертных дней поэта. Его не смутила странность известия И. И. Садофьева о приезде Есенина в Ленинград 28 декабря (эта «новость» была ему объявлена около 13 часов того же дня), не заставил он себя задуматься о причине появления «ожога» на лбу покойного, лишь выразив сомнение робким вопросительным знаком; осталось без ответа его недоумение по поводу исчезнувшего из 5-го номера пиджака владельца. Логичен вывод: автор «Дневника» поверил чьей-то дезинформации об «Устиновой» — в то время как другие или не обратили на нее внимания, или видели в ней постороннюю женщину, но никак не «тетю Лизу».
· [ 54 ] Пришли Никитин, Лавренев, Семенов, Борисоглебский, Слонимский, Рождественский... — Николай Николаевич Никитин (1895-1963), писатель. Борис Андреевич Лавренев (1891-1959), прозаик, драматург. Сергей Александрович Семенов (1893-1942), писатель.
Михаил Васильевич Борисоглебский (наст. фам. Шаталин) (1896-1942), прозаик, драматург, официальный представитель Московского отделения Союза советских писателей при транспортировке гроба с телом Есенина из Ленинграда в Москву.
Всеволод Александрович Рождественский (1895-1977), поэт, понятой, поставивший свою подпись под протоколом обнаружения тела Есенина в «Англетере».
· [ 55 ] Когда нужно было отправить тело в Обуховку, не оказалось пиджака... — Обуховка — Обуховская больница; официальное название в 1925 году: «Больница в память жертв революции 1905 года им. профессора Нечаева».
· [ 56 ] Вечером, у Четверикова сошлись снова. — Дмитрий Четвериков (Борис Дмитриевич Четвериков) (р. 1896), прозаик.
· [ 57 ] Хорошо и смело написал Борис. — Речь идет о статье Бориса Лавренева «Казненный дегенератами» (Красная газета (веч. вып.). 1925. 30 дек., №315).
· [ 58 ] Всеволод [Рождественский] вспомнил, как нынче в Москве он видел избиение Есенина... — Указанный факт подтверждают воспоминания Бориса Пастернака в записи Н. Любимова: «Мы с ним (Есениным. — В.К.) ругались, даже дрались, до остервенения, но когда он читал свою лирику или «Пугачева», так только, бывало, ахаешь и подскакиваешь на стуле» (Любимов Н. Несгораемые слова. М., 1988. С. 29). О высокой оценке Б. Пастернаком поэзии Есенина свидетельствует одно из его писем к Марине Цветаевой и ее ответ скептического характера.
· [ 59 ] Всеволод [Рождественский] вспомнил так же, как на пароходе... — Прогулка на пароходе по Неве ленинградских поэтов (Анна Ахматова и др.) состоялась летом 1924 года. Об этом сообщали местные газеты. Среди участников прогулки назван и Есенин.
· [ 60 ] Сегодня появились в вечерней «Красной газете» неприлично-глупая статья [Г. Ф.] Устинова и не менее глупая (по-другому) статья [В. А.] Пяста. — Речь идет о следующих публикациях:
Устинов Георгий. Сергей Есенин и его смерть // Красная газета. 1925. 29 дек. Комментарий к статье см. в главе «Матрос-босяк и его призрак» в настоящей книге.
Пяст В. Погибший поэт // Красная газета. 1925. 29 дек. Автор считает виновником смерти Есенина его бездуховное богемное окружение.
· [ 61 ] в 6 часов я позвонил с почты к Фроману и узнал от Иды, что в 6 часов в Союзе писателей гражданская панихида. — Михаил Александрович Фроман (Фракман) (1891-1940), поэт-переводчик, понятой при подписании милицейского протокола об обнаружении тела Есенина в «Англетере».
Ида — Ида Моисеевна Наппельбаум (1900-1990), жена М. А. Фромана, дочь фотографа М. С. Наппельбаума.
· [ 62 ] Скульптор Бройдо снимал посмертную маску... — Указанная посмертная маска Есенина сегодня неизвестна. В Пушкинском Доме (Санкт-Петербург) хранится посмертная маска поэта работы И. С. Золотаревского.
· [ 63 ] ...вечером был у него [Есенина. — В. К.] Берман, видевший Сергея пьяным. — Лазарь Васильевич (Вульфович) Берман (1894-1980), стихотворец, журналист, секретный сотрудник ЧК-ГПУ-НКВД с 1918 года. Автор специально написанных (при жизни не опубликованных) лживых воспоминаний о посещении им 5-го номера «Англетера» (см. примечания к его статье «По следам Есенина» и комментарий к ней в книге).
· [ 64 ] ...Горбачев хотел беспрепятственно пропустить все наши статьи... — Информация В. А. Рождественского на этот счет крайне сомнительна.
Георгий Ефимович Горбачев (1897-1938), военно-политический работник, активный участник вооруженного большевистского путча в июле 1917 г. в Петрограде, один из вдохновителей и организаторов подавления Кронштадтского восстания (1921). В 1925 году зав. редакцией журнала«Звезда». В 1930 году передал в Пушкинский Дом приписываемое Есенину стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья...».
· [ 65 ] ...вмешался Лелевич... — Г. Лелевич (наст, имя — Лабори Гилелевич Калмансон, 1901-1945), критик вульгарно-социологического толка, один из ненавистников Есенина и организаторов егоприжизненной и посмертной травли.
· [ 66 ] Однако Браун Яков сдал все в печать... — Возможно, ошибка памяти Оксенова. Известен поэт Николай Леопольдович Браун.
· [ 67 ] С.А. Толстая похожа на своего деда... — Софья Андреевна Толстая (1900-1957), жена Есенина, внучка Л. Н. Толстого.
· [ 68 ] Пришла даже Мар[ия] Мих[айловна Шкапская]... — Сведения о ней из биобиблиографического словаря «Писатели современной эпохи» (М., 1928. Т. I. Вып. 1. С. 271): урожденная Андреевская (р. 1891). «По матери немка». В ранней юности работала тряпичницей, прачкой. Два года училась в Петербургском психоневрологическом институте. За участие в социал-демократических кружках в 1913 году была выслана в Олонецкую губернию. После освобождения некоторое время училась в Тулузе. Выступала как поэт.
В 1925 году жена писателя Н.Н. Никитина.
· [ 69 ] Михаил Эммануилович Козаков (р. 1897). Член ленинградской литературной группы «Содружество». После Октябрьского переворота был «правозаступником» в военном трибунале. Познал немецкие и петлюровские тюрьмы. С 1922 года жил в Петрограде, начал выступать в печати с 1923 года
· [ 70 ] Баршев заказал специальный вагон... — Николай Валерьянович Баршев (1887-1938), писатель, по образованию и опыту работы инженер-железнодорожник; осужден в 1937 году за то, «...что вел контрреволюционную пропаганду среди писателей и вербовал единомышленников для сформирования контрреволюционной организации»(из справки архива ФСБ).
· [ 71 ] Публикуется впервые
Аватар пользователя
Данита
Супер-Профи
 
Сообщений: 6400
Зарегистрирован: 17:14:58, Четверг 02 Март 2006

Сообщение Гость » 15:00:46, Среда 19 Март 2008

Привет всем! Мне задали реферат на тему: Есенин в воспоминании современников или Есенин глазами современников, или Есенин в глазах современников, можете помочь? Пожалуйста!
Гость
 

Сообщение Валентин » 22:52:04, Четверг 20 Март 2008

Только если литературу порекомендовать. А рефераты надо писать самим. :wink:
Валентин
Admin
 
Сообщений: 761
Зарегистрирован: 13:18:32, Четверг 08 Февраль 2007
Откуда: Россия

Сообщение Гость » 01:26:55, Среда 26 Март 2008

я просто не очень люблю Есенина, тему мне навезали, поэтому как бы я не старался, но это будет всего лишь отписка, а не полноценный реферат, поэтому прошу вашей помощи, пожалуйста
Гость
 

Сообщение perpetum » 16:51:55, Среда 26 Март 2008

я просто не очень люблю Есенина

ага, тогда Вы по адресу :lol:

Смелое заявление, учитывая специфику форума. :lol:
**********************

Удачи!
Аватар пользователя
perpetum
Супер-Профи
 
Сообщений: 3187
Зарегистрирован: 00:26:06, Пятница 22 Декабрь 2006
Откуда: Москва

Сообщение сережа » 19:43:59, Четверг 27 Март 2008

Прочел книгу Вадима Баранова "Сергей Есенин.Биография в воспоминаниях,фотографиях,письмах".Ни слова про убийство...Оказалось,автор живет в Самаре.Сегодня ходил к нему на разведку.Против официальной версии и слышать ничего не хочет... :( Такие дела!
сережа
Читатель
 
Сообщений: 13
Зарегистрирован: 19:17:44, Понедельник 24 Март 2008
Откуда: Самара

Пред.След.

Вернуться в Печатные издания

Кто сейчас на форуме

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1