Вот заполучила наконец-то воспоминания Августы Миклашевской, отличные от тех что обычно печатают
..........
Познакомила меня с Есениным Никритина, актриса нашего театра. Помню, как Никритина появилась у нас в театре. Она приехала из Киева. Она была очень бедно одета. Черная юбочка, белая сатиновая кофточка-распашонка. На голове белый чепчик с оборочкой, с пришитыми по бокам локонами. После тифа у нее была обрита голова. В таком виде она читала на экзамене. Таиров и Якулов пришли от нее в восторг. Называли ее бердслеевской Саломеей. Она уже тогда очень хорошо читала стихи. И эта бердслеевская Саломея очаровала избалованного, изысканного Мариенгофа.
Вспоминается, как легко умели жить Никритина и Мариенгоф (и это, конечно, правильно). У них почти не на что было сесть, не из чего пить, есть. Они, не задумываясь, приглашали к себе Книппер, Качалова, Андрееву, Коонен, Таирова.
Никритина на рождение Коонен дарила самый обычный кофейник. Ведь для этого тоже нужен был своего рода талант. А как Никритина талантливо смогла заставить Мариенгофа до конца жизни пройти с ней, взявшись за руку, приручая его к дому. Но как только она замечала, что Мариенгофу становится скучно, она говорила: «Надоело сидеть дома, давай ходить по ресторанам». У меня такого таланта не было. Я немножко все углубляла, может, больше, чем нужно.
Как-то днем я и Никритина шли в театр. Навстречу нам быстро шел С. Есенин, бледный, сосредоточенный. Она его окликнула. Поздоровался, сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль»[1] меня почти и не взглянул. Никритина засмеялась: «Во всех торжественных случаях он моет голову». У него были красивые волосы, золотые, пышные. Это было в конце лета 1923 г. после его возвращения из поездки за границу с Дункан.
Сложное тогда было время. Бурное, противоречивое. Все кипело. Мысли, чувства, желания. Спокойствия ни в чем не было. Во всех концах Москвы: в клубах, в кафе, в театрах выступали самые разнообразные поэты, писатели, художники, режиссеры. Происходили диспуты на самые разнообразные темы. Было много надуманного нездорового. Сложная была жизнь и у Сергея Есенина, и творческая, и личная. Все навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового. И тоже и бурлило и кипело. Жизнь его шла сумбурно.
Я часто бывала у Никритиной. У них-то по-настоящему и встретилась с Есениным. Вернувшись из-за границы, Есенин жил в одной квартире с ними.
В один из вечеров Есенин повез меня в мастерскую Коненкова. Коненкова в мастерской не было. Была его жена. Мы вошли в студию. Сергей сразу затих и весь сиял. Про него часто говорили, что он грубый, крикливый, скандальный. Потом я заметила, что он всегда радовался, когда сталкивался с настоящим искусством. Иногда очень бурно, а иногда тихо, почти благоговейно. И когда потом я прочитала его стихотворение «Пушкину», — я вспомнила этот вечер.
Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему как ребенок, трогал руками дома, деревья. Уверял, что все, даже небо и луна, у нас другие, чем там. Говорил, как ему трудно было за границей и вот он все-таки удрал. Он в Москве!
Целый месяц мы встречались ежедневно. Мы очень много бродили по Москве. Ездили за город. И там подолгу гуляли. «И помню осенние ночи, березовый шорох теней, пусть дни тогда были короче, луна нам светила длинней...» Это был август, ранняя, золотая осень... Под ногами сухие, желтые листья. Как по ковру бродили по дорожкам и лугам... И тут я увидела, как Есенин, любит русскую природу, как он счастлив, что вернулся на родину. Я поняла, что никакая сила не могла оторвать его от России, от русских людей, от русской природы, от русской жизни, какой бы она трудной ни была.
- Я с вами как гимназист, — тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов на Тверской. Сидели вдвоем тихо разговаривали. Есенин, трезвый, был даже застенчив. Много говорили о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намека на грубость. Он мог часами сидеть смирно возле меня.
Комната моя была похожа на рощу из астр и хризантем, которые он постоянно приносил мне.
Помню, как первый раз он пришел ко мне. Помню, как я сидела в кресле. Помню, как он сидел на ковре у моих ног, держал мои руки и говорил: «Красивая, красивая...»
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана «Медведь»: Никритина, Мариенгоф, Есенин и я. Мне надо было позвонить по телефону. Есенин пошел со мной в будку. Он обнял меня за плечи. Это было впервые. Я ничего не сказала, я только повела плечами, освобождаясь из его рук. Когда вернулись, Есенин сидел притихший, задумчивый. Сказал: «Я буду писать вам стихи». Мариенгоф смеялся: такие же, как Дункан? — «Нет, ей я буду писать нежные».
Первые стихи, написанные мне: «Заметался пожар голубой, позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, в первый раз отрекаюсь скандалить», были напечатаны в журнале «Красная Нива».
Есенин позвонил мне и с журналом ждал в кафе. Я опоздала на час. Задержалась на работе. Когда я пришла, он впервые при мне был не трезв. В этот день час для него был слишком большим сроком. И впервые при мне был скандал. Он торжественно, стоя, подал мне журнал. Мы сели, за соседним столом что-то громко сказали по поводу нас. Есенин вскочил... Человек в кожаной куртке схватился за наган. К удовольствию окружающих, начался скандал. Казалось, с каждым выкриком Есенин все больше пьянел. Я очень испугалась за него. Вдруг неожиданно, неизвестно откуда появилась сестра его — Катя. Мы обе взяли его за руки. Он посмотрел нам в глаза и улыбнулся. Мы увезли его и уложили в постель.
Есенин заснул, а я сидела и плакала. Вошедший Мариенгоф утешал меня: «Ух, вы, гимназистка! Вообразили, что сможете его переделать. От вас он все равно побежит к проститутке».
Я понимала, что переделывать его не надо, просто нужно помочь
ему быть самим собой. Я не могла это сделать. Слишком много времени и приходилось мне тратить, чтобы зарабатывать на жизнь моего семейства. О моих затруднениях Есенин ничего не знал. Я зарабатывала концертами.
Мы продолжали встречаться, но не каждый день. Начались репетиции в театре «Острые углы». Чаще всего встречались в кафе. Каждое новое стихотворение он тихо читал мне.
В стихотворении «Ты такая ж простая, как все...» больше всего самому Есенину нравились строчки: «Что ж так имя твое звенит, словно августовская прохлада». Он радостно повторял их.
Как-то сидели в «Пегасе»: Есенин, я и подсевший к нам С. Клычков. Есенин читал только что напечатанные стихи: «Дорогая, сядем рядом, поглядим в глаза друг другу, я хочу под кротким взглядом слушать чувственную вьюгу».
Клычков похвалил, но сказал, что оно заимствовано. Есенин удивился: «Разве был такой поэт, я не знал». А минут через десять стал читать стихи и хитро улыбался.
Он очень хорошо знал литературу. С большой любовью говорил о Лескове, о его замечательном русском языке. Взволнованно говорил о засорении русского языка, о страшной небрежности к правильному русскому языку. Он был очень литературно образованным человеком. И было непонятно, когда и как он стал таким, несмотря на свою сумбурную жизнь. Много стихов и даже прозу знал наизусть.
Помню, сидели в кафе: Михаил Кольцов, Кармен, Есенин, какая-то очень красивая женщина в большой шляпе и я. Есенин очень волновался, опять говорил о засорении русского языка. Читал Пушкина, Гоголя, Лескова.
Вспоминается добрая улыбка Михаила Кольцова, какое-то бережное отношение к Есенину.
3-го октября 1923 года, в день рождения Есенина, я зашла к Никритиной. Мы все вместе с Сергеем должны были идти в кафе. Там внизу, в отдельном кабинете, собирались торжественно праздновать этот день. Но еще накануне он пропал и его везде искали. Шершеневич случайно увидел его на извозчике (на Тверской) и привез домой. Он объяснил свое исчезновение тем, что мама мучилась еще накануне, с вечера. Сестра Катя увела его, не показывая нам.
Читая «Роман без вранья» Мариенгофа, я подумала, что каждый случай в жизни, каждый поступок, каждую мысль можно преподнести в искаженном виде. И вспомнилось мне, как в день своего рождения, вымытый, приведенный в порядок после бессонной ночи, вышел к нам Есенин в крылатке и в широком цилиндре, какой носил Пушкин. Вышел и сконфузился. Взял меня под руку, чтобы идти, и тихо спросил: «Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-нибудь быть на него похожим». И было в нем столько милого, детского, столько нежной любви к Пушкину. И, конечно, ничего кичливого, заносчивого, о чем писал Мариенгоф, этого не было.
За большим длинным столом сидело много разных его друзей, и настоящих, и мнимых. Был Воронский.
Мне очень хотелось сохранить Есенина трезвым на весь вечер. И я предложила всем желающим поздравить Есенина чокаться со мной: «Пить вместо Есенина буду я».
Это всем понравилось, и больше всех самому Есенину. Он остался трезвым и очень охотно помогал мне «передергивать» и незаметно
выливать вино. Мы сидели с ним рядом на каком-то возвышении. Было очень хорошо. Неожиданно подошла молодая девушка с бутылкой. Истерично крикнула несколько раз: «Пей!» Он отстранил ее рку. Она подошла и плеснула в него вином. Закатила истерику и упала. Я сказала, чтобы ее вынесли [в комментариях – это была Н. Вольпин].
Настроение испортилось. Кто-то из женщин сказал, что она беременна.
Есенин пошел меня провожать. Зашел со мной в мою комнату. Я положила его на свою кровать. Кроватку сына, еще уходя, вынесла в комнату сестры. И сама ушла к ней. Уходя, я тихо поцеловала его, руками дотронулась до его волос. «Теперь я совсем пропал...» — и сам не шевельнулся.
Когда я утром пришла его звать завтракать, я поняла, что я его очень обидела. Не надо было приводить его к себе.
Он сидел на кровати, такой расстроенный, сконфуженный, а за столом сидел, не зная, что ему делать. Долгое время мы не встречались.
Как-то сидели в кафе: я, Никритина, Мариенгоф. Ждали Есенина, но его не было. Вдруг он неожиданно появился внизу. Прошел прямо в середину. Бледный, глаза тусклые. Долго всех оглядывал. Может, и не увидел нас. А может, и увидел...
В кафе стало тихо. Все ждали, что будет. Он чуть улыбнулся и сказал: «А скандалить пойдем к Маяковскому», — и ушел.
Я знала, что его все больше и больше тянет к Маяковскому, но что-то еще мешает.
С Маяковским я встречалась несколько раз почти мельком, но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде. Я жила вдвоем с сыном. Как-то рано вечером сидела у себя на кровати и что-то шила сыну. В дверь постучали и вошел Маяковский (он приходил за чем-то к Форрейгеру). Попросил разрешения поговорить по телефону.
- Вы Миклашевская? - Я.
- Встаньте, я хочу посмотреть на вас.
Он сказал это так просто, серьезно, что я спокойно встала.
- Да, - сказал он.
Поговорил немного о театре и, так и не дотронувшись до телефона, ушел. И хотя он ни звука не сказал о Есенине, я поняла, что его интересовала только потому, что мое имя было как-то связано с Есениным. Он думал о нем. Маяковского волновала судьба Есенина. Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошел, поздоровался и сказал:
— Дома вы гораздо интересней. А так я бы мог пройти мимо и не
заметить вас.
Режиссер Форрейгер предложил мне за какой-то соблазнительный паек участвовать в его концертах. В Доме журналистов на Никитском бульваре. Приготовил со мной акробатический танец.
Когда я вышла на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского Он стоял, облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза, я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня.
Кое-как закончив свой танец, я сказала Форрейгеру: «К черту твой паек! Больше я выступать не буду».
В последний раз я видела его <Маяковского> в 1926 г. перед моим отъездом на работу в Брянский театр.
Я сидела за столом в ресторане Дома актеров. Маяковский быстро подошел, почти лег на стол, протянул свои большие руки, не обращая никакого внимания на сидящих со мной Лащилина, Гутмана и Кошевского. Поцеловал мне руку и опять очень серьезно: «А все-таки вы очень интересная женщина».
Многие «друзья» Есенина мне очень не нравились. Они постоянно твердили ему, что его стихи, его лирика никому не нужны. Прекрасная поэма «Анна Онегина» вызвала у них ироническое замечание: «Еще нянюшку туда, и совсем Пушкин».
Они знали, что для Есенина нет боли сильней, <чем> думать, что его стихи не нужны. И «друзья» наперебой старались усилить эту боль. Трезвый Есенин им был не нужен. Когда он пил, вокруг него все ели и пили на его деньги. Друзей, даже и непьющих, устраивали легендарные скандалы Есенина. Эти скандалы привлекали любопытных в кафе.
Несколько раз Есенин водил меня с собой в редакции. Познакомил меня с Михаилом Кольцовым, с О. Литовским и его женой, с Борисовым. Это были люди совсем другие, чем многие его «друзья». С ними можно было просто, без предубеждения, интересно разговаривать. Был курьезный случай, когда я единственный раз в жизни использовала свое знакомство с журналистами. Театр «Острые углы» открылся инсценировкой рассказа Мопассана «Дом мамаши Телье». На генеральную репетицию Кошевский пригласил чуть ли не всех критиков, существующих в Москве. Я не была занята в спектакле и сидела в зрительном зале. Спектакль был плохой, неинтересный, и я понимала, что ни одного хорошего слова нельзя написать о нем. Но чтобы театр не умер, не открывшись, я попросила Михаила Кольцова сделать так, чтобы совсем не было рецензий. Кольцов засмеялся, а Кошевский потом удивлялся, почему никто ничего не написал о премьере. В этом же театре я играла в инсценировке по рассказу О. Генри «Кабачок и роза». Неожиданно для Есенина я играла женщину, абсолютно не похожую на себя в жизни. Ему доставило удовольствие и это, и образ женщины, которую я играла. За кулисы прислал мне корзину цветов и маленькую записку: «Приветствую и желаю успеха. С. Есенин. 27/Х-23 г.» Но из нашего театра так ничего и не получилось. У нас не было репертуара. Никритина и Мариенгоф в один прекрасный день не пришли на репетицию. Никритина вернулась в Камерный театр, когда он приехал. Мариенгоф и свою пьесу «Вавилонский адвокат» передал Таирову. Играли в ней Никритина и Позоева. После чего театр «Острые углы» перестал существовать.
Когда вернулся Камерный театр, я нигде не увидела своей фамилии, ни в назначенных репетициях, ни в очередных спектаклях. Я не пошла разговаривать с Таировым, Таиров не вызвал меня. Я несколько дней походила в театр и перестала. Но плохо мне было очень. Если я издали видела Таирова или кого-нибудь из театра, переходила на другую сторону. Мне никогда и в голову не приходило, что я буду вне Камерного театра. Потом я, конечно, поняла, что решать свою судьбу в театре нельзя лирически. Да и Таирова я затрудняла. Он часто выручал меня, когда хотели в какой-нибудь роли наклеить нос или надеть парик, который мне не шел. Он мужественно отменял все эти «дружественные советы». И все-таки, когда А. В. Луначарский вызвал меня в Наркомпрос и, выслушав меня, сказал, что в три дня вернет меня в театр, я опять сделала глупость. Я отказалась, сказав, что я могла бы вернуться в театр только тогда, если бы этого захотел сам Таиров.
Вернул меня Ал<ександр> Як<овлевич> только осенью 1943 года. Очень не понравился мне самый маститый друг Есенина Клюев. По просьбе Есенина, Клюев приехал в Москву повидаться со мной. Когда мы пришли в кафе, Клюев уже ждал нас с букетом цветов. Встал навстречу. Весь какой-то елейный. Волосы прилизаны. В сюртуке, в сапогах. Весь какой-то ряженый, во что-то играющий. Поклонился мне до земли и заговорил елейным голосом. Мне было непонятно, что было общего у Сергея с Клюевым, да и с Мариенгофом, которого он очень любил. Такие они все были разные. Оба они почему-то покровительственно поучали Сергея, хотя он был неизмеримо глубже и Умнее их. Клюев опять заговорил, что стихи Есенина сейчас никому не нужны. Это было самым страшным, самым тяжелым для Есенина, и все-таки Клюев продолжал твердить о ненужности его поэзии. Договорился до того, что, мол, Есенину остается только застрелиться.
Мы друг другу очень не понравились. Многие из друзей не любили меня. Говорили, что со мной скучно. Когда мы с Есениным сидели в кафе, у нас на столе никогда не было бутылок.
В один из свободных вечеров большой компанией сидели в кафе: Гутман, Кошевский, Типот. Есенин был трезвый, веселый. Разыскивая меня, пришел туда и отец моего сына. Все его знали и усадили за наш стол. Через секунду Есенин встал и вышел. Вскоре вернулся огромным букетом цветов. Молча положил мне на колени, приподнял шляпу и ушел. Мне хотелось встать, пойти за ним все равно куда. Я выждала какую-то минуту, другую и поняла, что опять что-то бессмысленно сломала в себе.
Есенин подолгу пропадал и опять появлялся. Неожиданно, окруженный какими-то людьми. Приходил за кулисы. На репетиции смирно сидел. Чаще все бросали репетировать и просили его читать стихи.
Новый год (1924) встречали у актрисы Камерного театра Лизы Александровой. Мариенгоф, Никритина, Соколов, актер Кам. театра. Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней встречать Новый год. Лиза ответила, что приехать не могут. «Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать, у нас Миклашевская».
— Миклашевский? Очень хочу. Сейчас приеду.
Я впервые увидела Дункан близко. Это была крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее почти снизу вверх. Своим неестественным театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный хитон, бледно-зеленый, с золотыми кружевами. На ногах золотые сандалии и кружевные чулки. На голове зеленая чалма, с разноцветными камнями. На плечах не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая, опушенная горностаем. Не женщина, а какой-то очень театральный король. Мы встали, здороваясь с ней. Она смотрела на меня и говорила:
— Ти отнял у меня мой муж.
У нее был очаровательный, очень мягкий акцент. Села она возле меня и все время сбоку посматривала:
— Красиф? нет... не очень красиф. Нос красиф? У меня тоже нос красиф. Приходить ко мне на чай, а я вам в чашку яд, яд положу, - мило улыбалась она мне. — Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы. — И вдруг неожиданно сорвала с головы чалму.
— Произвел впечатление на Миклашевскую, теперь можно бросать! — И чалма, и плащ полетели в угол.
После этого она стала проще, оживленнее.
— Вся Европа знайт, что Есенин мой муж и вдруг «первый раз запел про любоф» — вам, нет, это мне! Там есть плохой стихотворень «Ты такая простая, как все» — это вам. — И опять: — Нет, не очень красив.
Болтала она много, пересыпая французские фразы русскими словами. То о том, как Есенин за границей убегал из отеля, то о том, как во время ее концертов, танцуя (напевала Шопена), она прислушивалась к его выкрикам, то как белогвардейские офицеры-официанты в ресторане пытались упрекать за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. <...>
...Когда Мариенгоф и Никритина были за границей и долго не возвращались, Есенин пришел ко мне и попросил:
- Пошлите этим дуракам деньги, а то им не на что вернуться. Деньги я дам, только чтобы они не знали, что это мои деньги.
Кажется, послала деньги Галя.
Как-то ворчал, что сам Мариенгоф ходит в шубе, в бобровой шапке, а жена ходит в короткой кофтенке и открытых прюнелевых туфельках. Возмущался, что Мариенгоф едет в Ленинград в мягком вагоне, а Никритина в жестком.
Я знала, что есть Галя, которая, как, усмехаясь, говорит Мариенгоф, «спасает русскую литературу».
Галя, она была красивая, умная.
Когда читаешь у Есенина: «Шаганэ ты моя, Шаганэ! Там, на севере, девушка тоже, на тебя она очень похожа, может, думает обо мне, - Шаганэ ты моя, Шаганэ!» — вспоминается Галя...
Темные две косы, смотрит внимательными глазами, немного исподлобья. Почти всегда сдержанная, закрытая улыбка. Сколько у нее было любви, силы казаться спокойной.
Она находила в себе силу устранять себя и сейчас же появляться, если с Есениным стряслась какая-нибудь беда. Когда он пропадал, она умела находить его.
Последнее время он все больше походил на очень усталого человека.
Как-то вечером пришел ко мне с Приблудным. Приблудный сел на диван и сейчас же заснул. Сергей был очень возбужден, будил его:
- Как ты смеешь спать, когда у нее такая бледность!
Он рывком, неожиданно открывал дверь. Ему все казалось, что кто-то подслушивает. Напротив моей комнаты жил студент. Он вытянул из своей комнаты. Есенин вошел к нему в комнату.
Я попросила Приблудного позвонить Гале и попросить ее приехать. Мой сын уже спал, и я очень боялась, что его разбудят и напугают. Она сейчас же приехала.
Он не знал, что она приехала по моей просьбе, и еще больше разволновался.
- Ты мой лучший друг, но ты мне сейчас не нужна.
Галя все так же сдержанно улыбалась:
- Сергей Александрович, вы очень некрасивый сейчас.
Он сразу затих, подошел к зеркалу и стал причесываться, Галя помогла ему одеть шубу и увезла его.
Есенин послал мне с поэтом Приблудным «Москву кабацкую» надписью: «Милой Августе Леонидовне со всеми нежными чувства ми, выраженными в этой книге». В книге был цикл «Любовь хулига на» — Августе Миклашевской. Приблудный надолго задержал книгу Галя Бениславская заставила его принести ее мне и потом пришла проверить. Было еще и письмо от Есенина. Приблудный извинялся что он его отдал Толстой. Так я и не получила этого письма .
4-го октября 1924 года меня разбудила сестра в 8 ч<асов> утра. Сказала: — Пришел Есенин.
Я быстро встала, набросила халат и вышла к нему. Мы уже встречались очень редко, но тревога была еще сильней.
Я почти ничего не знала о нем. С Никритиной не встречалась.
Есенин стоял бледный, похудевший.
— Сегодня мой день рождения. Вспомнил этот день в прошлом году и пришел к вам поздравить... Меня посылают в Италию лечиться. Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете.
Вид у него был измученный, больной. Голос хриплый. По-видимому, он всю ночь где-то бродил.
Неожиданно ввалился бородатый, злющий извозчик и грубо требовал ехать дальше. Я хотела заплатить и отпустить его. Но Сергей побледнел еще больше и стал выворачивать из всех карманов скомканные деньги и требовал, чтобы извозчик ждал. Тот продолжал скандалить. Есенин вытолкал его, и скандал еще сильнее разгорелся на улице.
Сергей держал под уздцы лошадь и свистел в три пальца. А озверевший извозчик с кулаками лез на него.
Сначала я звала Сергея в форточку, а потом выбежала на улицу. И, когда удалось заглянуть ему в глаза, он улыбнулся, взял меня за руку и спокойно вошел в дом. И опять заговорил об Италии.
— А в Италии вы тоже будете устраивать такие серенады под моими окнами?
Но все-таки я потом просила отца моего сына отпустить меня на год. Позаботиться о сыне, пока меня не будет. Но оставлять сына него нельзя было. Да и не мог он этого понять. Когда Камерный театр ехал за границу, он сказал:
— Это только отсюда кажется, что в Париже интересно. Ведь я там был несколько раз, и ничего особенного там нет.
Он не понимал, что для меня дело было не в Париже, а в театре Так и теперь дело было вовсе не в Италии...
В то утро я пошла провожать Сергея. Мне не хотелось отпускать его неизвестно куда.
У него не было своей комнаты. Одно время он жил в одной квартире с Мариенгофом. Но когда у них родился ребенок, Есенин опять стал скитаться. Я хотела отвезти его к Гале.
Мы шли по улице, и был у нас нелепый вид. У него на затылке цилиндр (очевидно, опять надел ради дня рождения). Из-под цилиндра клок волос, все еще красивых. На одной руке лайковая перчатка. Я с непокрытой головой, в накинутом пальто на халат, в туфлях на босу ногу.
Но Сергей перехитрил меня. Довел до цветочного магазина, купил огромную корзину хризантем и отвез меня домой. — Извините за шум, — и ушел неизвестно куда.
Потом опять неожиданно пришел на Малую Никитскую и повез меня куда-то...
За кем-то мы заезжали, ехали дальше куда-то на окраину Москвы. Сидели в комнате с низким потолком, с небольшими окнами. Как сейчас вижу стол посреди комнаты. Самовар. Мы сидим вокруг стола.
На окне сидела какая-то женщина, кажется, ее звали Анна... Есенин стоял у стола и читал свою последнюю поэму «Черный человек». Он всегда очень хорошо читал свои стихи, но в этот раз было даже страшно. Он читал так, как будто нас никого не было, и как будто «Черный человек» находился здесь.
Я видела, как ему трудно, плохо. Как он одинок. Понимала, что мы виноваты перед ним: и я, и многие, ценившие и любившие его. Никто из нас не помог ему по-настоящему. Он тянулся к нам, шел к нам. С ним было трудно, и мы отходили в сторону, оставляя его одного.
Каждый раз, встречаясь с Галей, я восхищалась ее внутренней силой, душевной красотой. Поражала ее огромная любовь к Есенину, которая могла так много вынести, если это было нужно ему.
Как только появлялось его новое стихотворение, она приходила и спрашивала, сияющая: «Читали?»
Когда было напечатано «Письмо к женщине», она опять спросила: «Читали? Как хорошо!» И только когда Есенин женился на Толстой, Галя устранилась совсем и куда-то уехала. В самые страшные часы возле Есенина не было Гали, — и он погиб.
В последний раз я видела Есенина в ноябре 1925 года, перед тем, как он лег в больницу. Был болен мой сын. Я сидела возле его кроватки и читала ему книгу. Неожиданно вошел Есенин, и когда увидел меня возле сына, прошел тихонько и зашептал:
— Я не буду мешать.
Сел в кресло и долго молча смотрел на нас. Потом встал, подошел к нам.
— Вот все, что мне было нужно, — сказал он и пошел. В дверях остановился:
— Я ложусь в больницу, приходите ко мне.
Я ни разу не пришла. Я многого не знала и не знала о его разладе с Толстой. Больше я его не видела. <...>
<1960>