Данита » 11:47:34, Пятница 11 Апрель 2008
Особая папка Леонида Млечина
Смерть Маяковского. Документальные свидетельства очевидцев
Разговоры о том, что Сергей Есенин не повесился, а был повешен, ходили давно. А телевизионный сериал придал этой версии зримость. Между тем проведенная уже в наши дни профессиональная и всеобъемлющая экспертиза категорически опровергает версию насильственной смерти: поэт повесился сам, без чужой помощи. Но вот еще одна трагическая судьба. Есть люди, которые уверены, что и Владимир Маяковский не по своей воле покинул сей мир, он якобы вовсе не покончил с собой, а был убит чекистами. Многим эта версия представляется более чем убедительной. Но теперь мы располагаем всеми документами, относящимися к его смерти.
Государственный музей поэта выпустил огромный том «Следственное дело В. В. Маяковского». В нем документы и воспоминания современников. Книгу подготовила Светлана Ефимовна Стрижнева, которая руководит музеем с 1981 года. В книге материалы, связанные с самоубийством Маяковского, которые хранились в фонде Ежова, в архиве Политбюро (6-й сектор общего отдела ЦК КПСС). Наконец все эти материалы собраны под одной обложкой.
Показания свидетелей.
14 апреля 1930 года Вероника Витольдовна Полонская, актриса 1-го Московского художественного академического театра, давала показания следователю милиции. Она описала, как утром того же дня пришла к Маяковскому на квартиру.
Из показаний Вероники Полонской: «Это было около десяти часов утра. Я не раздевалась, он разделся; я села на диван, он сел на ковер, который был постлан на полу у моих ног, и просил меня, чтобы я с ним осталась жить хотя бы на одну-две недели. Я ему ответила, что это невозможно, так как я его не люблю... Я собралась уходить в театр на репетицию. Маяковский заявил, что провожать не поедет, и спросил у меня, есть ли деньги на такси. Я ответила – нет. Он мне дал десять рублей, которые я взяла, простился со мной, пожал мне руку. Я вышла за дверь его комнаты. Он остался. В это время раздался выстрел в его комнате, и я сразу поняла, в чем дело, но не решалась войти, стала кричать. На крики выбежали квартирные соседи, и мы вошли в комнату. Маяковский лежал на полу с распростертыми руками и ногами с ранением в груди. Подойдя к нему, спросила, что вы сделали, но он ничего не ответил. Я стала плакать, кричать и что было дальше, не помню...»
Маяковский с Вероникой Полонской познакомился за год до смерти, в апреле двадцать девятого. Полонская была замужем за молодым актером Михаилом Михайловичем Яншиным. Они играли в одном театре. После смерти поэта допросили и Яншина. Он отрицал измену жены.
Из показаний Михаила Яншина: «Были случаи, когда я был занят на спектаклях и моя жена ходила в кино или в тот же ресторан вместе с Владимиром Владимировичем. Были случаи, когда и на квартире у Владимира Владимировича моя жена встречалась с ним без меня из-за моей занятости, но у меня и мыслей не было никаких предосудительных».
Современники, впрочем, скептически относились к великодушию мужа-рогоносца. Писатель Виктор Ардов, который хорошо знал нравы театральной и литературной Москвы, рассказывал: «Яншин и сам был небезгрешен. А главное – вел себя в романе жены с Маяковским чересчур терпеливо, ибо из тщеславия хотел показываться в обществе знаменитого поэта».
Но на первом допросе Полонская тоже все отрицала: «За все время знакомства с Маяковским в половой связи с ним не была, хотя он все время настаивал, но этого я не хотела. Причина самоубийства Маяковского мне не известна, но надо полагать, что главным образом послужил мой отказ во взаимности, так же как и неуспех его произведения «Баня» и нервное болезненное состояние».
Через много лет после смерти поэта Полонская будет куда откровеннее: «Я была беременна от него. Делала аборт, на меня это очень подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин. Опять приходилось лгать. Было мучительно. После операции, которая прошла не совсем благополучно, у меня появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям. Владимир Владимирович с этим никак не мог примириться. Его очень мучило мое физическое равнодушие. На этой почве возникало много ссор, тяжелых, мучительных, глупых... Я считаю, что я и наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкою, за которую он хотел ухватиться...»
В деле о самоубийстве Маяковского найдено донесение агента оперативного отдела Объединенного государственного политического управления, так тогда называлось ведомство госбезопасности. Оперотдел занимался обысками, арестами и наружным наблюдением.
Из донесений агента ОГПУ: «Во время поездки за границу в 1929 году поэт Маяковский познакомился в Париже с Яковлевой Татьяной Алексеевной, которая в 1925 году уехала во Францию к своей бабушке. Маяковский по возвращении из заграницы рассказывал некоторым своим друзьям, что в лице Яковлевой он впервые нашел женщину, оказавшуюся ему по плечу. Он рассказывал о своей любви к ней».
Свидетельницей их бурного романа была обосновавшаяся в Париже Эльза Триоле, сестра Лили Брик и жена французского писателя-коммуниста Арагона.
Из воспоминаний Эльзы Триоле: «Татьяна Яковлева не хотела ехать в Москву, – рассказывала Эльза Триоле. – Трудному Маяковскому в трудной Москве она предпочитала легкое благополучие с французским мужем из хорошей семьи, и во время романа с Маяковским продолжала поддерживать отношения со своим будущим мужем. Она недооценивала любовь Маяковского...»
Маяковский всегда пользовался успехом у женщин. Кто бы мог предположить, что и его преследовали неудачи? Женщины охотно увлекались им, но не соглашались на более серьезные отношения. Им было достаточно короткого романа с известным поэтом и щедрым мужчиной. А он влюблялся по уши и требовал того же от женщины.
Так что же, Маяковский покончил с собой из-за любовных неудач, не выдержал тягостной сцены, когда любимая женщина в буквальном смысле уходит? Но почему в этой истории незримо присутствуют политическая власть и госбезопасность?
Чекисты и поэт.
На квартиру № 12 по Лубянскому проезду, дом 3, приехали начальник секретно-политического отдела ОГПУ Яков Саулович Агранов, руководители оперативного отдела ОГПУ, а также начальник отделения контрразведывательного отдела Семен Григорьевич Гендин, который со временем станет начальником военной разведки.
Известный в ту пору литературный критик Корнелий Зелинской застал Агранова у тела Маяковского: Зелинский – об Агранове: «В его манере было нечто вкрадчивое, спокойное и заставляющее настораживаться. Тонкие и красивые губы Якова Сауловича всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек».
Агранов начал службу в ВЧК в мае 1919 года особоуполномоченным особого отдела – это военная контрразведка. В 1923 году его утвердили заместителем начальника секретного отдела ОГПУ – это борьба с «антисоветскими элементами», в 1929-м он стал начальником отдела.
Агранов считался чекистом-интеллектуалом. Когда в 1922 году Ленин приказал выставить из страны «контрреволюционных» ученых, он просил Дзержинского поручить это дело толковому чекисту. Поручили Агранову. Ленин к Агранову благоволил.
Появление высокопоставленного чекиста Агранова в квартире Маяковского и послужило основанием для предположений о том, что Агранов руководил «операцией по уничтожению Маяковского». Агранов занимался похоронами поэта, потому что якобы должен был замести какие-то следы... Но какие?
Художница Елизавета Лавинская видела в руках Агранова снимок мертвого Маяковского. Не тот, который всем известен, а совсем другой: «Распростертый, как распятый, на полу, с раскинутыми руками и ногами и широко раскрытым в отчаянном крике ртом».
Снимок этот теперь опубликован. Самоубийство тоже сопровождается болью, страданием, так что последние секунды жизни Маяковского были ужасны. Скрывали эту фотографию не потому, что хотели спрятать концы в воду, а потому что поэту-коммунисту и после смерти полагалось выглядеть достойно.
Вот еще один вопрос: почему Маяковскому прислали с Лубянки пистолет? Говорят: «Это было приглашением к самоубийству. Ему пистолет был не положен». Очень даже положен. В те времена, после Гражданской войны, очень многие имели разрешение на оружие. Их стали отбирать позже, когда начался массовый террор.
«Владимир Владимирович, – рассказывала Вероника Полонская, – всегда носил при себе заряженный револьвер. Он рассказал, что однажды какой-то сумасшедший в него стрелял. Это произвело на Маяковского такое сильное впечатление, что с тех пор он всегда ходит с оружием».
Присылать пистолет как приглашение к самоубийству – это уж очень романно. В чекистском ведомстве всегда действовали самым простым образом – сажали, судили, отправляли в лагерь, расстреливали, на худой конец проламывали голову ледорубом, как Троцкому. Зачем сложные-то пути искать, когда столько простых? Не стоит переоценивать внимание властей к Маяковскому. На литературно-политическом ландшафте тех лет были другие лица, в большей степени интересовавшие хозяев Старой площади и Лубянки. В тридцатом году Владимир Маяковский вовсе не слыл поэтом номер один. «Лучшим и талантливейшим» Сталин прикажет считать его через несколько лет после смерти. «А что если чаи с чекистами были отнюдь не безвредными? – задается вопросом один из авторов версии об убийстве Маяковского. – Похоже, что плохое физическое самочувствие поэта было вызвано каким-то отнюдь не безвредным средством, которое нетрудно было подсыпать в еду таким мастерам этого дела, как Яков Агранов».
Агранов действительно был мастером своего дела, но другого. Он принял участие в убийстве множества людей, но опосредованно, подписывая приказы, а не стреляя или подсыпая яд. Он был одним из руководителей ОГПУ, доверенным человеком Сталина, а вовсе не агентом-оперативником, которого отправляют на «мокрое дело».
Нет никаких оснований утверждать, что в тридцатые годы чекисты использовали психотропные средства. Эффективных средств такого типа тогда еще не было. Эта отрасль прикладной химии появилась после того, как в 1942 году один швейцарский химик синтезировал препарат ЛСД.
Вот еще основание для подозрений: «Размер депрессии Маяковского не соответствовал масштабу происходящего».
Вообще говоря, депрессия как таковая свидетельствует о том, что организм человека не способен адекватно реагировать на обстоятельства жизни, это болезненная реакция.
Нужно ли говорить, что поэты – самый ранимый род людей. То, что со стороны кажется малозначительным, для них трагедия вселенских масштабов.
Из воспоминаний Лили Брик: «В Маяковском, – рассказывала Лиля Брик, – была исступленная любовь к жизни, ко всем ее проявлениям – к революции, к искусству, к работе, к женщинам, к азарту, к воздуху, которым он дышал. Его удивительная энергия преодолевала все препятствия. Но он знал, что не сможет победить старость, и с болезненным ужасом ждал ее с самых молодых лет. Как часто я слышала от Маяковского слова: «Застрелюсь, покончу с собой, тридцать пять лет – старость! До тридцати лет доживу. Дальше не стану». Сколько раз я мучительно старалась убедить его в том, что ему старость не страшна, что он не балерина...»
Критика наотмашь.
Но страх старости или любовные неудачи, возможно, не привели бы к роковому выстрелу, если бы не те оскорбления, которые испытал Маяковской в последние месяцы его жизни.
В этом смысле можно говорить о доведении до самоубийства. Такой была атмосфера общества, в которой уничтожалось все талантливое и неординарное.
В подкрепление своих слов позволю себе сослаться на свидетельство очевидца. На записки моего дедушки – Владимира Михайловича Млечина, театрального критика, в ту пору ответственного секретаря «Вечерней Москвы», который знал Маяковского и оставил мне свои воспоминания.
Из воспоминаний В. М. Млечина: С Маяковским я познакомился в издательстве «Молодая гвардия». Был день, даже почти сутки, которые мне довелось провести в его обществе. Из моей памяти ни день этот, ни вечер, ни тем более ночь, ночь последней беседы с Владимиром Владимировичем, изгладиться никогда не смогут.
Вечером этого памятного дня мне предстояло вступительным словом о пьесе Маяковского «Баня», поставленной театром Мейерхольда, открыть диспут в Доме печати. После просмотра «Бани» над Маяковским пронесся критический ураган в двенадцать баллов.
Наиболее резко выступила «Рабочая газета»: «Его издевательское отношение к нашей действительности, в которой он не видит никого, кроме безграмотных болтунов, самовлюбленных бюрократов и примазавшихся, – весьма показательно».
Сказать такое о поэте было оскорбительно и недостойно. Но манера залезать в души людей, ставить под сомнение их искренность по тем временам, к сожалению, было делом довольно обычным, и люди писали подобное, не ведая что творят. Деликатность вообще была не в моде.
Не пощадила Маяковского и «Комсомольская правда»: «Продукция у Маяковского на этот раз вышла действительно плохая, и удивительно, как это случилось, что театр имени Мейерхольда польстился на эту продукцию».
Эти оценки были результатом недопонимания Маяковского, который воспринимался лишь как главарь одного из борющихся литературных течений. К тому же он не был членом партии, а всего лишь, как говорили тогда, «попутчиком».
Я ощутил необыкновенно болезненную реакцию Владимира Владимировича на критику пьесы, хотя кто-кто, а он, казалось, привык к таким разносам и разгромам. Но таково уж, видимо, было настроение Владимира Владимировича в те дни, такова была степень его ранимости, которую обычно он умел великолепно прикрывать острой шуткой, едкой репликой, а то и явной бравадой. Маяковский был явно угнетен и подавлен.
Я долго не мог отделаться от чувства тревоги, как я был уверен, беспричинной. В конце концов, не так близко знал я Маяковского, не знал бремени обрушившихся на него бед и не мог постичь неимоверной боли, которая уже не дни, а, наверное, недели и месяцы точила сердце поэта.
Да и весь привычный облик Маяковского, всегда собранного, всегда настроенного как бы воинственно, агрессивно, не вязался с мыслью о назревающей, если уже не вполне созревшей трагедии. Сразу после выступления Маяковский шепнул мне:
– Поедем отсюда.
Я спустился в вестибюль, и мы вышли на улицу. Маяковский был сумрачен и молчалив. Шел двенадцатый час ночи. Маяковский махнул проезжавшему свободному извозчику. Мы сели.
– Может, в «Националь»? – спросил я, полагая, что Маяковский хочет поиграть на бильярде.
– Нет уж, давайте в «Кружок».
Так в обиходе московской литературно-театральной богемы именовался Клуб мастеров искусств в Старопименовском переулке. В клубе в тот вечер не было ничего, что могло бы заинтересовать Маяковского. Я подумал, что он хочет поужинать, поиграть на бильярде – ради этого, собственно, и ездили в «Кружок»: здесь был отличный и сравнительно недорогой ресторан, хорошие бильярдные пирамидки и приветливый маркер Захар, который знал всех посетителей и отлично их обслуживал. Но мы не ужинали. Не играли.
– Давайте посидим где-нибудь, поболтаем.
Устроились в коридорчике, который вел к ресторану. Дважды, может быть, трижды подходил к нам официант, предлагая поесть, потом сообщая о предстоящем закрытии кухни. Маяковский благодарил, но в ресторан не пошел.
Мы приехали не позже двенадцати. Мы ушли последними, когда клуб закрывался, стало быть, не ранее четырех часов утра. О чем же мы говорили целых четыре часа? И почему Маяковский выбрал в собеседники именно меня – далеко не самого близкого к нему человека? В тот памятный день в редакции «Вечерней Москвы» для обсуждения пьесы и мейерхольдовской постановки собралась рабочая бригада. Значительная часть этой бригады состояла из студентов, в частности ГИТИСа. Впрочем, было и несколько заводских рабочих. Время от времени газета приглашала бригаду на общественные просмотры, затем устраивала обсуждение.
После просмотра «Бани» хор негодующих был яростным, стройным, а голоса защитников звучали неуверенно, даже робко.
Если говорить о «Бане», то лишь один критик после ее появления заговорил о «театре Маяковского». Мне же казалось тогда, что его пьесы, включая «Баню», носят преходящий характер, безотносительно к достоинствам, которые я видел и гласно признавал. «Баню» я счел произведением талантливым, самобытным, но в чем-то незавершенным, не нашедшим, вдобавок, полноценного, адекватного сценического воплощения.
Перед началом совещания в «Вечерней Москве» мне пришлось отлучиться. Вернувшись, я увидел такую картину: Маяковский стоял в коридоре, прислонившись к притолоке у двери комнаты, где происходило совещание, и слушал, явно не желая показываться собравшимся.
По голосу я узнал критика, который нередко выступал на страницах «Вечерней Москвы». Он критиковал пьесу и спектакль аргументированно и довольно едко. Маяковский буквально серел, но пресекал всякие мои попытки войти в комнату и вмешаться в ход обсуждения.
Казалось, Маяковский уже привык к таким критическим тайфунам, по сравнению с которыми эта речь старого театрала могла показаться благодушной.
Когда возвращаешься мысленно к той далекой поре, кажутся непостижимыми равнодушие, слепота и глухота, которые овладели людьми, знавшими поэта близко, его друзьями и соратниками.
На открытии Клуба мастеров искусств я впервые услышал, как Маяковский читал вступление к поэме «Во весь голос». Обстановка была парадная, банкетная, легкомысленная. Собравшиеся сидели за столиками. Самые прославленные представители различных муз соревновались в умении развлекать узкий круг (зал маленький, от силы полтораста человек) изощренных ценителей.
На полукапустническом фоне стихи Маяковского резанули по сердцу. «Наших дней изучая потемки...» Какие потемки? Это кому же темно в светлые дни ликвидации кулачества как класса и всеобщей победы, одержанной Российской ассоциацией пролетарских писателей над иноверцами, в том числе над самим неукротимым Маяковским? Меня поразили глубокое беспокойство, невысказанная боль, охватившие сердце поэта. Он обращался к потомкам, потому что отчаялся услышать отклик современников. Как можно было пройти мимо его трагической настроенности?! Когда на последней ноте замер голос чтеца и отзвучала неслыханная в этом зале тишина, когда отгремели аплодисменты, вдруг за одним из столиков раздался до противности рассудительный голос:
– Маяковский пробует эпатировать нас, как некогда эпатировал петроградских курсисток.
Говорил директор крупного московского театра, известный своей военной выправкой и познаниями в теории пулеметной стрельбы...»
Травля.
Из воспоминаний В. М. Млечина: Я не мог не заметить особой сосредоточенности, пожалуй, угрюмости Маяковского. И все же я не задал себе естественного вопроса: почему это вдруг Владимиру Владимировичу захотелось сидеть в мрачноватом
коридорчике, «сумерничать» со мной наедине, когда он привык к многолюдью, оживлению, шуму? Чувство глубокой горечи, недоумения, можно сказать, обиды слышалось едва ли не в каждой фразе, в каждом жесте, даже в междометиях Маяковского. Нельзя забыть и ощущения растерянности, которая явно владела им в тот день и так не вязалась с его обликом человека всегда собранного, уверенно шагавшего по своей земле, уверенно беседовавшего со своим читателем, бросавшегося в смелую атаку против своих недругов.
Маяковский спросил меня, почему «Вечерняя Москва» вопреки
обычаю откликаться на премьеры на следующий же день до сих пор не выступила. Я сказал откровенно, что в редакции нет единодушия в оценке спектакля.
– Но в редакции же есть статья о «Бане»?
– Кто вам сказал об этом? – ответил я вопросом.
– Ну, в редакциях секреты не хранятся. Так почему вашу статью не печатают?
Я ответил, что моя статья не очень удалась и товарищам показалась расплывчатой.
– То есть недостаточно резкой? Товарищи боятся не попасть в тон разгромным статейкам «Рабочей газеты» и «Комсомолки»? Скажите, чем объясняется это поветрие? Вы можете вспомнить, чтобы так злобно писали о какой-либо пьесе?
О «Днях Турбиных», даже о «Зойкиной квартире» не писали в таком разносном тоне. И все – как по команде.
Что это – директива? Я попытался убедить Владимира Владимировича в том, что никакой директивы нет и быть не может, что рецензии – результат неблагоприятного настроения, сложившегося на премьере, что пьеса трудна для понимания, что Мейерхольд не проявил свойственной ему изобретательности...
– Да при чем тут Мейерхольд! – прервал меня Маяковский. – Удар наносится по мне – сосредоточенный, злобный, организованный. Непристойные рецензии – результат организованной кампании.
– Организованной? – удивился я.
– Кем? Кто заинтересован в такой кампании против вас?
Маяковский говорил даже о травле. Он утверждал, что этот поход против него стал особенно яростным в связи с выставкой, которую он организовал к двадцатилетию своей литературной деятельности.
– С восемнадцатого года меня так не поносили. После первой постановки «Мистерии-буфф» в Петрограде писали: «Маяковский продался большевикам».
Я сделал попытку перевести беседу в юмористический план:
– Так чего вам сокрушаться, Владимир Владимирович? Ругались прежде, кроют теперь...
– Как же вы не понимаете разницы! Теперь меня клеймят со страниц родных мне газет!
– Но все-таки к вам хорошо относятся, – попробовал я возразить.
– Кто?
– Например, Анатолий Васильевич Луначарский сказал мне, что в ЦК партии вас поддержали, когда возник вопрос об издании вашего собрания сочинений.
– Да, Луначарский мне помогал. Но с тех пор много воды утекло».
Почему не пришел Сталин?
Из воспоминаний В. М. Млечина: «Маяковский был уверен, что враждебные ему силы находят у кого-то серьезную поддержку. Только этим можно объяснить и то, что никто из официальных лиц не пришел на его выставку, что все литературное начальство было представлено одним Александром Фадеевым, что на выставку не откликнулись большие газеты, а журнал РАПП «На литературном посту» устроил ему «очередной разнос».
– А почему эту разносную статью перепечатала «Правда»? Что это означает? Булавочные уколы, пустяки? Нет, это кампания, это директива! Только чья, не знаю.
– Вы думаете, «Правда» действовала по директиве? – переспросил я.
– А вы полагаете, что по наитию, по воле святого духа? Нет, дорогой.
В словах Маяковского звучала глубокая тоска. И слова эти меня очень удивили. Я знал, что на выставке бывало много народа, что у Маяковского много друзей, последователей, целая литературная школа. Все это я с большой наивностью и высказал.
– Друзья? Может, и были друзья. Но где они? Кого вы сегодня видели в Доме печати? Есть у меня друзья – Брики. Они далеко. В сущности, я один, тезка, совсем один...
Мне стало не по себе. Я не понимал, что выставка «За двадцать лет» для Маяковского – итог всей трудной жизни и он вправе, именно вправе, ждать признания от высших органов государственной власти.
И я задал вопрос, который Маяковскому, вероятно, показался если не бестактным, то весьма наивным: – Чего же вы ждали, Владимир Владимирович? Что на выставку придут Сталин, Ворошилов? Ответ последовал вполне для меня неожиданный:
– А почему бы им и не прийти? Отметить работу революционного поэта – обязанность руководителей советского государства. Или поэзия, литература – дело второго сорта? Сталин принимает рапповцев, без них ничего существенного не делается...
Что я мог сказать Маяковскому? Я не знал, как относятся к нему руководящие деятели партии тех лет, в частности Сталин. И, главное, я вовсе не был уверен в том, что Владимир Владимирович прав и государственные деятели обязаны оказывать внимание поэту.
Я лишь пытался убедить Маяковского, что невнимание к его выставке, если оно и было проявлено, не выражение чьей-то индивидуальной злой воли, тем более – не организованный акт, а случайное стечение обстоятельств, значение которых он преувеличивает...
...Мы вышли во двор. Светало. Мы отправились к Малой Дмитровке. На углу стояли извозчики.
– Поедем, – предложил я Владимиру Владимировичу.
– Нет, я, пожалуй, пройдусь пешком.
Больше я Маяковского не видел.
Утром 14 апреля мне домой позвонил сотрудник «Вечерней Москвы»:
– Маяковский застрелился».
Совместный проект газеты «Вечерняя Москва» и телеканала ТВЦ